Тетрадь для домашних занятий. Повесть о Семене Тер-Петросяне (Камо)
Шрифт:
— Житомирский предатель. Поеду в Париж, найду его и убью.
С Житомирским он больше не встретился. В семнадцатом, в марте, выйдя из харьковской каторжной тюрьмы, узнал, что в архивах полиции найдены донесения Житомирского — начиная с 1902 года.
Как-то Соня весело сказала:
— Человека ничего не изменит, даже революция!
— Революция на то и революция, что все к черту меняет! — сказал Владимир Александрович.
Соня подошла к Владимиру Александровичу и вдруг поцеловала его в лоб:
— Вот вас никакая революция не изменила. Вы все тот же трогательный русский интеллигент конца прошлого века. И вы уже видите небо в алмазах. Но вы заблуждаетесь. И мне это обидно.
Владимир Александрович молча смотрел на Соню, словно хотел убедиться, что это сказала она. Потом говорил тихо, срывая от волнения голос:
— Вы правы, уважаемая, вы абсолютно правы, я вижу небо в алмазах… И вот ваш легендарный супруг
Моя мать тоже верила, Соня. Мать говорила: увидишь, Сенько, люди станут умными и поймут, как глупо жили до сих пор. Когда я в Гори смотрел на нищих и плакал, вероятно, тоже верил. И когда казаки вешали в Нахаловке, и в Берлине… В Берлине я один был против них всех. За Житомирским кто стоял? Эта продажная сволочь Гартинг. За Гартингом в Петербурге — Трусевич, за Трусевичем — Столыпин… Столыпин тоже знал, что я арестован, и в газетах писали, и царь знал — царь газету читает, или жена читала, или Столыпин доложил, чтоб показать, как хорошо служит, — и, выходит, я один — против них всех, перед всей Европой и Россией, и я — в тюрьме, а они — на свободе, и у них власть, и все равно я верил…
В Берлине еще и злость была, оттого, что в первый раз предали. Это ясно было, что предали: арестовали не на явке — на улице, значит, кто-то показал, и знали, где живу, и сразу чемодан нашли. И не в том дело, что вот до сих пор никто не мог обмануть, а какая-то сволочь, провокатор, сумел. Не в этом дело, Соня, не в гордыне, как ты говоришь, а в том, что провокатор — это что такое? Я в полицейских документах прочел: Житомирский в четырнадцатом году получал в полиции две тысячи франков в месяц!.. Вот в той книге, про хижину этого старого негра, людей открыто продают, а тут — скрыто, и деньги — скрыто, и не негры, а про каждого все знал — у кого что: у кого жена, у кого дети, — и за всех две тысячи!.. Не в отдельности за каждого, а сразу за всех, оптом, сколько успеешь продать за месяц!.. Ты это понимаешь, Соня?! Житомирский в Берлин из Баку приехал, в Берлинском университете учился, встречался с Лениным и Плехановым, был на Лондонском съезде, в Заграничное бюро ЦК входил, окончил университет, врачом стал, у врача деньги есть, больше хотел — мог больше работать, почему предавал?.. Тоже дрался? За что? Ни за что! За себя!.. И выходит, он один, отдельно от всех, тоже против меня, хочет доказать, что он прав, а я — дурак, зря погубил свою жизнь!.. С того момента, как мне надели на руки эти маленькие красивые немецкие наручники, а потом повезли в тюрьму и как кролика посадили в клетку (у них там в камерах со стороны коридора вместо стены решетка, сидишь, как в клетке: кушаешь — видно, садишься на парашу — видно), с этого первого дня и все четыре года в тюрьмах и сумасшедших домах я думал о том, кто меня предал. В первую ночь хотел даже решетку сорвать, чуть не задушил охранника.
В ту первую ночь в Моабите было так: за решеткой по коридору ходил охранник, свет в коридоре тусклый, лиловый, сапоги у охранника кованые, пол — каменный, бух-бух, как будто по голове ходит, вдруг показалось, это не охранник, а тот, что его предал, и разжалась знакомая с детства пружина ярости, и он пытался выломать решетку, бил кулаками в стены, кричал, душил охранника, который прибежал на крик.
Утром пришел следователь. У следователя было круглое упругое лицо, торчащие усики и широко расставленные, почти у самых висков, большие крепкие глаза. Волосы с тонким ровным пробором отливали синевой. Сколько времени нужно, чтоб сделать такой пробор, подумал он, а может быть, ему делала пробор жена, у него молодая пухленькая жена, делает ему по утрам пробор и целует в затылок. Следователь долго и терпеливо задавал по-немецки вопросы, на которые он не отвечал. Потом следователь спросил на ломаном русском, какой он нации. Что за дурацкий вопрос, подумал он, для чего им это? И опять не ответил. Следователь спросил, известно ли ему, что его ждет виселица. Следователь спросил это по-немецки и для ясности обвел рукой вокруг шеи, вскинул руку над головой и так, с поднятой рукой, ждал, что он ответит. Он рассмеялся.
— По рождению я армянин, но одновременно являюсь и русским, немцем, англичанином, негром, французом, поляком, болгарином — во мне, господин следователь, все нации мира.
Следователь слушал, не перебивая, потом еще помолчал и сказал, что он зря изображает сумасшедшего — в Моабите лучшие в Германии медицинские эксперты. А ему опять стало смешно: с момента ареста он впервые сказал то, что думал, и его приняли за сумасшедшего. Потом, после ухода следователя, он вспомнил его слова и удивился, как это ему не пришло в голову самому. Лучший способ, подумал он, а потом бежать из сумасшедшего дома… Но я никогда не видел сумасшедших. Я могу только повторить то, что сделал в первую ночь. И, не откладывая, в ту же ночь стал опять выламывать решетку, стучал в стены, рвал на себе одежду, бросился на охранника. Его скрутили, раздели и бросили в подвал. В подвале был лед. Девять суток голый прыгал на ледяном полу.
Потом пришел Красин. Красин советовался с Лениным: если дойдет до суда, докажут его участие в тифлисском ограблении, дело будет рассматриваться как уголовное и его передадут в Россию и казнят. Красин сказал: напади опять на надзирателя, посадят в карцер, выйдешь — напади снова, опять посадят — опять напади, и так до тех пор, пока не переведут в лечебницу, там увидишь, как ведут себя сумасшедшие — талант у тебя есть. Еще Красин сказал, что адвокатом его назначен друг Либкнехта Оскар Кон.
С этого дня все, что происходило с ним — и то, что надо было отвечать на вопросы следователя, и то, что пришел из Петербурга ответ на запрос берлинского полицей-президента фон Ягова о Мирском, под именем которого он жил в Берлине, и выяснилось, что настоящий Мирский, страховой агент и австрийский подданный, пребывает в Тифлисе, и выяснилось, что никакого Петрова, который в Вене поручил ему свой чемодан, не было, а был Валлах, чья настоящая фамилия Литвинов, и этот-то Литвинов и передал ему чемодан с оружием, и многое другое, что теперь узнавали о нем и от чего зависела теперь его жизнь, — все это больше не имело для него значения, а имело значение только то, сумеет ли он переплавить свою бессильную теперь ярость в спокойную, неторопливую, бесстрастную игру, которая не должна прерываться ни на один день и ни на одну минуту предстоящей отныне жизни.
Суд назначили на 14 февраля. Это сказал Кон. Кон был у него 6 февраля. Кон вошел в камеру, а надзиратель стоял за решеткой, в коридоре. Он повернулся к надзирателю спиной и улыбнулся Кону. Кон напряженно смотрел ему в глаза. Он подмигнул. Не меняя выражения лица, Кон спросил, как он себя чувствует. Он крикнул:
— Болит!.. Вот здесь!.. Вот здесь!..
И бил кулаком себя по затылку. Надзиратель за решеткой улыбнулся, смотрел на Кона и вертел пальцем у виска. Кон попросил надзирателя отойти, чтобы не волновать больного. Надзиратель приложил руки к горлу и показал, что Кона могут задушить, но отошел.
Кон говорил спокойно, с паузами, раздельно произносил немецкие слова, иногда повторял. Он понял главное: меньшевики отказываются признать социал-демократами всех арестованных с тифлисскими пятисотками, чтоб их как уголовников выдали в Россию. Аксельрод открыто требует использовать суд для дискредитации и разгона большевиков. Либкнехт готовится выступить в рейхстаге — против сговора берлинской и русской полиции. Об этом уже была статья в «Форвертсе». Ленин поднял на ноги демократическую печать — и в Берлине и в Париже требуют освобождения всех русских революционеров. Накануне суда будет статья в «Берлинер Локаль-Анцайгер» с разоблачением готовящейся на суде провокации. И все-таки главное — лишить их возможности использовать суд.
Когда Кон ушел, принесли еду. Он схватил дымящуюся миску и с силой бросил в надзирателя. Тот поскользнулся, упал, от страха закричал, а он прыгнул на надзирателя, прижал коленями ему грудь, бил ладонями по лицу, тоскливо ждал, когда начнут выворачивать руки, потащат по холодному каменному полу в камеру для буйных.
Наутро в камеру пришел врач. Врач приходил уже несколько раз и каждый раз вежливо по-русски представлялся:
— Доктор Гоффман. Имею забота на ваши здоровие.
В камере буйных доктор не представился. Молча сел на вделанный в пол железный табурет и смотрел ему в глаза. Он стоял в углу камеры со связанными руками и тоже не отрываясь смотрел на доктора. Глаза доктора говорили: посмотри на мою седину и не трать зря время, может быть, ты хочешь протянуть время? Что это даст? Из Моабита убежать нельзя, а в больницу я тебя не переведу, как бы грустно ты на меня ни смотрел. Я честно выполню свой долг!..