Тетрадь первая
Шрифт:
Урезывая сон, заставляет себя лежать до 10 ч. (очевидно чтобы в постели писать, п. ч. на столе — остатки вчерашней еды и т. п. — негде).
О моей переписке его рукописей.
— Прэлэстный труд. — В каком всё это у Вас порядке.
(Всё это — да, остальное — нет.)
(В промежутке стихи к Самозванцу [29] , стихи Разлуки, — постепенность есть в Ремесле.)
29
Ст-ние «Быть голубкой его орлиной!..»
Вы выпрямили мое отношение к Вам — незаметно — путем неслышанья и незамечанья всего, что Вам в нем было лишне.
Вы отравили мне всех моих сверстников и современников.
Я настолько не женщина, что всегда предоставляю любовную часть другому, как мужчина — бытовую: хочешь так, хочешь эдак, я в это дело не вмешиваюсь.
С Вами ум всегда насыщен, душа всегда впроголодь. Так мне и надо.
Мне часто хотелось Вас поцеловать — просто от радости, но всегда останавливал страх: а вдруг — обидится. Тогда я жалела, что мне не 8 л. как Але, или что я не Ваша любимая собака.
Твои
Запечатленные Кануном.
Я буду стариться, а ты
Останешься таким же юным.
Твои
Обточенные ветром знойным.
Я буду горбиться, а ты
Останешься таким же стройным…
Волос полуденная тень
Склоненная к моим сединам.
Ровесник мой, год в год, день в день —
Мне постепенно станешь сыном…
Нам вместе было тридцать шесть,
Прелестная мы были пара!
И кажется — надежда есть —
Что всё-таки — не буду старой!
Троицын день 1921 г.
(не вошедшие в Разлуку)
Дорогой С. М.
Сейчас я пережила один из самых сильных страхов моей жизни (исключая страх за чужую жизнь) — и по Вашему поводу. Все эти дни я была занята, не переписывала, совесть грызла, точно я совершаю низость, наконец сегодня, в 3 ч. ночи, докончив большое письмо Але — сажусь. Первое слово на белой равнине листа — и сразу облегчение. Переписывала с 3 ч. до 51/2 ч. — пять страниц. Совсем светло. Радуюсь, что 5 стр<аниц> и что восход — и вдруг: где же I гл<ава>? Странно, что-то давно не вижу. Раскрываю одну папку — нет, другую — нет, перерываю шкаф от письм<енного> стола — нет, книжный шкафчик — нет, все книги на книжном шкафу — нет, постепенно леденею. Роюсь — уже безнадежно — в валиках кресла — нет, и сразу: «Ну да, конечно, — это Бог меня наказал за то, что я не переписывала и — с детства привычка — трижды: „St. Antoine de Padoue, faites-moi trouver ce que j’ai perdu…“» [30]
30
«Святой Антоний Падуанский, дай мне найти то, что я потеряла…» (фр.)
И снова: стол, шкафы, вышки шкафов, папка, кресло, отодвигаю диван, ищу под подушкой — нет, нет и нет. И: никогда не поверит, что я только сегодня хватилась, уверен будет, что я нарочно затягивала переписку, чтобы дольше не сказать… Но что же я скажу? — Потеряла? — Но она в комнате. — Исчезла? — Он не верит в чудеса, да и я не верю. Да и как такую вещь сказать, каким голосом?
Вы никогда не поймете моего тихого ужаса. Если когда-нибудь теряли доверенную Вам рукопись — поймете, иначе — нет.
Сейчас 8 ч., я только что нашла. Чувство как после страшного сна, еще не верится.
Держу, прижав к груди.
Божья Матерь Казанская, спасибо!
(В
Магдалина! На волю!
Смердит подполье!
Мутна вода!
Совесть просит и молит, а честь тверда:
Честь берет города.
Совесть в ножки бросается, бьет челом,
Лебезит червем…
Знаю исход:
Восход.
15-го июня 1921 г.
Мне помнится: за лосем
Бег —
Длинноволосым я и прямоносым
Германцем — славила богов.
(Перечень стихов Разлуки, кончая Ростком серебряным.)
Еще в дверях рассказываю С. М., что столько-то дней не переписывала — и почему не переписывала. — «С. М., Вы на меня очень сердитесь?»
Он, перебирая бахрому кресла, тихо:
— «Как я могу?.. Это было такое прекрасное цветение души…»
С. М. В.
— Ваш отец застал февральскую Революцию?
— Нет, только Государственную Думу. (Пауза.) Но с него и этого было достаточно.
(с хищной улыбкой, змеиной)
Говоря об алфавитном указателе имен в конце Мемуаров:
— То же наверное ощущает мать, когда моет своему ребенку зубы.
Т<атьяна> Ф<едоровна> ему: — Как Вы поживаете? — Благодарствую. Когда солнце — всегда хорошо.
У В<олкон>ского стыдливость благодарности.
Моя любовь к нему, сначала предвзятая, перешла в природную: я причисляю его к тем вещам, к<отор>ые я в жизни любила больше людей: солнце, дерево, памятник. И которые мне никогда не мешали — потому что не отвечали.
Письмо к Кузмину
(написанное в тетрадку)
Дорогой М<ихаил> А<лексеевич>
Мне хочется рассказать Вам две мои встречи с Вами, первую в январе 1916 г., вторую — в июне 1921 г. Рассказать как совершенно постороннему, как рассказывала (первую) всем кто меня спрашивал: — «А Вы знакомы с Кузминым?»
— Да, знакома, т. е. он наверное меня не помнит, мы так мало виделись — только раз, час, и было так много людей… Это было в 1916 г., зимой, я в первый раз в жизни была в Петербурге. Я дружила тогда с семьей К<аннегисе>ров (Господи, Леонид!). [31] Они мне показывали Петербург. Но я близорука — и был такой мороз — и в Петербурге так много памятников — и сани так быстро летели — всё слилось, только и осталось от П<етербур>га, что стихи Пушкина и Ахматовой. Ах, нет: еще камины! Везде куда меня приводили огромные мраморные камины, — целые дубовые рощи сгорали! — и белые медведи на полу (белого медведя — к огню! — чудовищно!) и у всех молодых людей проборы — и томики Пушкина в руках — и налакированные ногти, и налакированные головы — как черные зеркала… (Сверху — лак, а под лаком д - - - к!)
31
Семья Иоакима Самуиловича Каннегисера (1860 — 1930), надворного советника, крупного инженера-путейца, директора правления Русского акционерного общества «Металлизатор». Его сыновья Сергей и Леонид упоминаются в «Нездешнем вечере». Ко времени написания письма ни Сергея, ни Леонида Каннегисеров уже не было в живых: первый покончил с собой в марте 1917 г., второй был расстрелян в сентябре 1918 г. как убийца председателя ВЧК М. С. Урицкого.