Тетради дона Ригоберто
Шрифт:
— Ну, давайте же, больше мочи нет терпеть, — внезапно проревел мужчина. — Мой каприз, мой каприз. Теперь или никогда, девочки!
Хотя возбуждение почти прошло, уступив место легкому отвращению, донья Лукреция взбодрила себя шампанским и решила подчиниться. Прежде чем приблизиться к кровати, она еще раз бросила взгляд в окно, на море огней внизу и далекие зубцы Кордильер. Потом женщина уселась на край постели, без страха, но растерянная, с каждой минутой все больше наполняясь отвращением. Кто-то схватил ее за руку, притянул к себе и заставил лечь. Она не сопротивлялась, сломленная, потрясенная, разочарованная, только повторяла, словно автомат: «Не плакать, Лукреция, не плакать, не плакать». Мужчина обнимал донью Лукрецию левой рукой, а Аделиту правой и вертел головой, целуя их в шейку и в уши, стараясь поймать их губы. Растрепанная, красная Аделита приподняла голову и с циничной ухмылкой заговорщически подмигнула напарнице. Мужчина впился поцелуем в рот Лукреции, заставив ее разомкнуть губы. Его язык змеей скользнул по ее небу.
— Я хочу, чтобы ты была сверху, — канючил мужчина, покусывая ей соски. — Давай, забирайся. Поскорее.
Донья Лукреция колебалась, но Аделита помогла ей взобраться на мужчину
— Целуйтесь, целуйтесь же, — стонал любитель лошадок. — Черт, мне почти ничего не видно. Сюда бы зеркало.
С ног до головы залитая потом, отупевшая, измученная, донья Лукреция, не открывая глаз, протянула руки и нащупала лицо Аделиты, но девушка ответила на поцелуй нехотя, не размыкая тонких губ. Они не дрогнули, даже когда донья Лукреция надавила на них кончиком языка. В этот момент, с трудом разомкнув пропитанные потом ресницы, женщина увидела белокурого юношу, сидящего на вершине стремянки. Полускрытый за лакированной китайской ширмой, расписанной иероглифами, с горящими глазами и нервно сжатым ртом, он яростно зарисовывал происходящее углем на белоснежном картоне. Словно большая птица, примостившись на неустойчивой стремянке, художник пожирал их глазами и рисовал энергичными, размашистыми штрихами; он то и дело метался взглядом от постели к рисунку и снова к постели, не обращая внимания ни на огни за окном, ни на собственный член, который топорщил ему брюки, поднимаясь и распухая, словно дирижабль, который наполняют воздухом. Огромный воздушный змей навис над женщиной, вперив в нее единственный глаз циклопа. Донью Лукрецию это нисколько не волновало. Она продолжала скачку, вымотанная, пьяная, счастливая, думая то о Ригоберто, то о Фончито.
— Что ты ерзаешь, разве не видишь — я кончил? — прохныкал любитель скачек. В полутьме лицо мужчины казалось пепельно-серым. Он корчил рожи, как избалованный ребенок. — Черт возьми, вечно одна и та же история. Как только он встает, я кончаю. Не могу себя сдержать. И ничего, ничего нельзя поделать. Я ходил к специалисту, он прописал мне грязевые ванны. То еще дерьмо. Я полдня блевал, и живот скрутило. Массаж. Тоже дерьмо. Я поехал в Викторию, к знахарю, он засунул меня в чан с травами, которые воняли плесенью. Думаете, помогло? Ни хрена. Теперь я кончаю еще быстрее, чем раньше. За что мне такая собачья жизнь, будь она неладна? — Мужчина горестно вздохнул и всхлипнул.
— Не плачь, приятель, ты ведь воплотил свою мечту, — утешила клиента Аделита, перекинув ногу через его голову и укладываясь рядом.
Никто из них, похоже, не видел Эгона Шиле или его двойника, балансировавшего в метре от них на вершине стремянки с помощью противовеса — гигантского члена с багровыми складками и нежными синеватыми жилками, который неспешно раскачивался над кроватью. Не видел и не слышал. А донья Лукреция прекрасно слышала. Художник повторял сквозь зубы, словно мантру, пронзительно и злобно:
— Я ничтожество из ничтожеств. Я божество.
— Расслабься, подруга, спектакль окончен, — ласково сказала Аделита.
— Они уходят, держи их. Не дай им уйти! Держи, крепче держи обеих!
Это был Фончито. Не художник, поглощенный своим творением. Мальчишка, ее пасынок, сын Ригоберто. Он тоже был здесь? Да. Где? В одном из темных закутков этой заколдованной комнаты. Потрясенная донья Лукреция съежилась в постели, прикрывая руками грудь, и робко озиралась по сторонам. Наконец она увидела их отражение в круглом зеркале, а чуть поодаль и саму себя, раздвоившуюся, словно модель Эгона Шиле. Скупой свет лампы не позволял разглядеть их как следует, и все же донья Лукреция узнала отца и сына, сидящих рядышком, — первый с преувеличенным благодушием наблюдал за любовниками, второй, возбужденный и раскрасневшийся и оттого еще больше похожий на ангелочка, горячо повторял: «Держи их, держи!» — на широком диване, который возвышался над кроватью, будто театральная ложа над сценой.
— Вы хотите сказать, что сеньор и Фончито тоже там были? — кисло спросила Хустиниана, не скрывая разочарования. — Ну, уж не знаю, кем надо быть, чтобы в такое поверить.
— Они сидели и смотрели, — подтвердила донья Лукреция. — Ригоберто очень серьезный, дружелюбный и сдержанный. А мальчишка — сущий дьяволенок, как всегда.
— Я не вы, сеньора, — заявила Хустиниана, решительно поставив точку в рассказе своей хозяйки. — Но сейчас мне требуется добрый холодный душ. А то опять проворочаюсь всю ночь. Знаете, я обожаю с вами разговаривать. Но после этих наших разговоров я вся будто наэлектризованная. Если не верите, потрогайте, как оно бьется.
Я прекрасно понимаю, что жизнь на земле не могла бы существовать без зла, и все же хочу сказать Вам, что Вы воплощаете все, что я презираю в обществе и в самом себе. Ибо вот уже четверть века, с понедельника по пятницу, с восьми утра до шести вечера, не считая мероприятий (коктейлей, семинаров, инаугураций и конференций), которые я вынужден посещать, дабы не рисковать привычным уровнем жизни, я являю собой самого настоящего бюрократа, хоть и работаю не в государственном учреждении, а в частной компании. По Вашей прихоти все эти двадцать пять, лет я тратил энергию, время и талант (а он у меня был) на беготню по инстанциям, прошения, суды и исполнение предписаний, придуманных Вами исключительно для того, чтобы оправдать свое жалованье и служебный кабинет, в котором Вы просиживаете штаны, почти не оставив мне возможности для инициативы и творчества. Я знаю, что страхование (сфера моей деятельности) и творчество далеки друг от друга, как планеты Плутон и Сатурн, и все же эта дистанция не была бы столь чудовищна, если бы Вы, гидра предписаний, дракон справок, властелин гербовой бумаги, не сделали ее таковой. Даже в бесконечной пустыне страховых полисов могло бы найтись место воображению, вольной игре ума и даже наслаждению, если бы придуманная Вами удушающая система обязательств и запретов, годная лишь на то, чтобы выкачивать из нас налоги
125
Тэнгли (Тингели) Жан (1925–1991) — швейцарский скульптор, яркий представитель кинетизма.
Вы скажете: «Что ж, если ты так ненавидишь свою контору, все эти письма и полисы, официальные уведомления и протоколы, разрешения и заявления, почему бы тебе не набраться смелости и не послать их к чертям, чтобы жить по-настоящему не только ночами, но и при свете дня? Зачем отдавать добрую половину жизни скотине чиновнику, который поработил тебя со всеми твоими ангелами и демонами?» Ваш вопрос вполне предсказуем — я сам не раз задавал его себе, — предсказуем и мой ответ: «Потому что свободный мир фантазий, наслаждения и желаний, мое единственное отечество, не вынесет столкновения с жесткой экономией, финансовыми неурядицами, долгами и нищетой. Мечты и желания несъедобны. Разорившись, я стану жалкой карикатурой на самого себя». Я не герой, не великий, не гений, который может утешаться тем, что его творения переживут его самого. Все, на что я способен, это различать — и здесь я превосхожу Вас, у которого этическое и эстетическое чутье почти полностью атрофировалось, — среди безбрежного моря возможностей то, что я люблю, и то, что презираю; то, что делает мою жизнь краше, и то, что уродует и обедняет ее; то, что восхищает меня и удручает; то, что приносит наслаждение и причиняет боль. Чтобы и впредь ясно видеть подобные различия, мне необходима уверенность в завтрашнем дне, а мерзкая ядовитая вонь, которая тянется за Вами, как слизь за червяком, и вот-вот заполонит весь мир, не более чем издержки моей профессии. Фантазии и желания — по крайней мере мои — требуют покоя и стабильности. В противном случае они зачахнут и погибнут. Если Вам показалось, что мои ангелы и демоны нестерпимо буржуазны, Вы не ошиблись.
Ранее я употребил слово «паразит», и Вы можете спросить, какое право имею я, адвокат, который специализируется на страховании и каждый день на протяжении двадцати пяти лет прибегает к установлениям юридической науки, без устали питающей и плодящей бюрократов, употреблять такие выражения по отношению к кому бы то ни было. Имею, ибо в первую очередь я применяю его к себе, точнее — к бюрократической стороне моей натуры. Хуже всего то, что именно юридический паразитизм стал моей профессией, открыл для меня двери компании «Ла-Перричоли» — до чего же смешны эти названия, переделанные на креольский лад, — и помог мне сделать карьеру. Как не превратиться в бессовестного интригана, если еще на первом курсе становится ясно, что так называемая юриспруденция есть не что иное, как дикая сельва, в которой цветут пышным цветом крючкотворство, интриги, формализм и казуистика? Моя профессия не имеет ничего общего с правдой и справедливостью, а лишь с болтовней и софистикой, построением неотразимых декораций и изобретением неопровержимых аргументов. Такое ремесло является паразитическим по сути, и я овладел им в совершенстве, прекрасно понимая, что на самом деле я фурункул, который вырос на чужой слабости и беззащитности. В отличие от Вас, я не причисляю себя к «столпам общества» (упоминать рисунок Жоржа Гроса с таким названием бесполезно; Вы и слыхом не слыхивали об этом художнике, а если и слышали, тем хуже: готов поспорить, что для Вас он экспрессионист, рисовавший задницы, а вовсе не автор блестящих карикатур на Ваших коллег из Веймарской Германии. Я знаю себе цену и понимаю, что достоин презрения не меньше Вас. Мой успех как юриста основан на осознании этих вещей: того, что право — это всего лишь набор аморальных приемов в руках умелого циника, и на открытии, тоже на первом курсе, того обстоятельства, что правовая система в нашей стране (или во всем мире?) являет собой паутину противоречий, в которой один закон или распоряжение, имеющее законную силу, легко может быть отменен другим. Каждый из нас то и дело нарушает какой-нибудь закон и формально становится врагом правопорядка (хотя его стоило бы назвать правовым хаосом). Что и позволяет Вам множиться, плодиться и почковаться с головокружительной скоростью. А нам, адвокатам, дает возможность жить, кое-кому — mea culpa [126] — даже процветать.
126
Моя вина (лат.).