Тетушка Хулия и писака
Шрифт:
Вот таким образом Лучо Абриль Маррокин вышел из тупика, в котором оказался после происшествия в пыльных окрестностях Писко. С тех пор все стало на свои места. Нежная дочь Франции, исцеленная от своих горестей родительской лаской, а также нормандской диетой, состоящей из ноздреватых сыров и студенистых улиток, вернулась на землю инков с розовыми щечками и сердцем, переполненным любовью. Возобновление брака превратилось в затянувшийся медовый месяц: погружающие в бездну поцелуи, судорожные объятия и прочие излишества довели влюбленных супругов чуть ли не до анемии. Коммивояжер, как змея, окрепшая после линьки, вскоре вновь занял ведущее место в «Лаборатории». Намереваясь доказать, что он таков же, как прежде, Лучо обратился с просьбой к доктору Швальбу доверить ему распределение среди врачей и аптекарей продукции фирмы Байер и предоставить возможность
На первый взгляд ничто не портило отношений между супругами Абриль Маррокин (хотя народная мудрость гласит, что первому взгляду не следует доверяться). Коммивояжер редко вспоминал о случившейся катастрофе, но если все-таки вспоминал, то вместо угрызений совести испытывал гордость и, как каждый средний буржуа, любящий общество, с удовольствием рассказывал свою историю.
Однако семейный очаг, напоминавший гнездо голубков, с уютно горящим под музыку Вивальди камином, в чем-то сохранил следы терапии профессорши Асемилы (как свет давно угасшей звезды, доносящийся сквозь далекие пространства, или растущие еще какое-то время волосы и ногти покойника). Это проявлялось в необычном — если учесть возраст Лучо Абриля Маррокина — пристрастии к играм с волчками, солдатиками, кубиками, игрушечными поездами. Квартира заполнилась игрушками, что приводило в замешательство и соседей, и прислугу. Первая тень пала на супружескую жизнь, когда француженка стала жаловаться, что ее супруг все праздники и воскресенья проводит в ванной, пуская бумажные кораблики, или на крыше — запуская змея. Однако более опасной, чем эта склонность, была ненависть к детям, укоренившаяся в душе Лучо Абриля Маррокина со времени «Практических упражнений». Он не мог удержаться, чтобы, встретившись с одним из них на улице, в парке или на площадке, не совершить того, что в простонародье именуют жестокостью. В разговорах с супругой он обычно давал детям презрительные клички вроде «зародыши» или «сосунки». Эта враждебность обернулась трагедией, когда блондинка вновь забеременела. С быстротой, которой страх придал крылья, супруги примчались просить моральной и научной поддержки у доктора Асемилы. Та хладнокровно выслушала их.
— Вы страдаете инфантилизмом и одновременно вновь становитесь потенциальным детоубийцей, — с протокольной краткостью установила она. — Это — пустяки, не заслуживающие внимания, мне вылечить их — раз плюнуть. Не бойтесь: вы поправитесь еще до того, как у плода вашего прорежутся глаза.
Вылечит ли она его? Освободит ли Лучо Абриля Маррокина от кошмаров? Будет ли лечение против детоненавистничества и «комплекса Ирода» столь же радикальным, как то, что избавило его от «комплекса колеса» и склонности к преступлению? Чем закончится эта психодрама в столичном районе Сан-Мигель?
XI
Приближалась зимняя сессия. С тех пор как начался мой роман с тетушкой Хулией, я меньше уделял внимания лекциям, больше — сочинению рассказов (пирровы победы), а потому был плохо подготовлен для такого испытания. Моим спасителем явился приятель с факультета, звали его Гильермо Веландо, родом из Каманы [44] . Парень жил в одном из пансионов центра столицы, на площади Второго Мая. Он был образцовым студентом: никогда не пропускал занятий, записывал все, каждый вздох преподавателя, и заучивал наизусть, как я стихи, главы из кодексов. Он часто рассказывал о своем родном городе, где у него была невеста, и только ждал момента, когда, получив диплом, уедет из опостылевшей Лимы и осядет в Камане, чтобы посвятить себя служению прогрессу. Гильермо Веландо давал мне свои записи, подсказывал на экзаменах, и перед началом сессии я обычно отправлялся к нему в пансион за чудодейственным экстрактом всего пройденного на лекциях.
44
Город в департаменте Арекипа.
В то воскресенье я как раз возвращался от него. Три часа провел в комнатушке Гильермо — голова моя была забита юридическими терминами, я был подавлен огромным количеством латинских цитат, которые мне предстояло выучить. В этот момент вдалеке, на свинцово-сером фасаде
Оконце конуры было приоткрыто, оттуда слышалось ритмичное постукивание машинки. Оконные створки я распахнул с приветствием: «Добрый вечер, сеньор труженик», — и сперва подумал, что перепутал либо место, либо лицо. Только через несколько секунд, приглядевшись к белому халату, медицинской шапочке и длинной черной бороде раввина, я узнал боливийского писаку. Не обращая на меня внимания, он невозмутимо продолжал творить, слегка наклонившись над машинкой. И вдруг, будто сделав паузу для размышления, но не поворачивая ко мне головы, он произнес своим хорошо поставленным, мелодичным голосом:
— Только что гинеколог Альберто де Кинтерос принимал роды тройни у своей племянницы, но один из этих лягушат застрял. Не можете ли вы подождать меня минут пять? Я сделаю девушке кесарево сечение, а затем мы выпьем с вами отвара йербалуисы с мятой.
Усевшись на подоконник и покуривая сигарету, я подождал, пока писака не извлечет на свет Божий тройняшек. Операция действительно отняла у него всего несколько минут. Пока он снимал свои одеяния и аккуратно убирал их вместе с накладными усами в пластиковый мешок, я сказал ему:
— Вам понадобилось на роды тройняшек при кесаревом сечении и прочих осложнениях всего пять минут! А я потратил три недели на рассказ о трех «летающих» мальчиках.
Пока мы шли в бар «Бранса», я рассказал Педро Камачо, что после многих неудавшихся рассказов сочинение о мальчиках показалось мне вполне приемлемым и что я отнес его в воскресное приложение газеты «Комерсио», хотя и дрожал от страха. Редактор при мне прочел рассказ и высказался довольно туманно: «Оставьте, посмотрим, что с этим можно сделать». С тех пор прошло два воскресенья, и каждый воскресный день я с нетерпением покупал газету, но пока — тщетно. Педро Камачо не тратил время на чужие проблемы.
— Давайте пожертвуем едой и пройдемся пешком, — сказал он, задержав меня за руку, когда я уже собирался усесться, и возвращая на авениду Ла-Кольмена. — У меня какой-то зуд в икрах, а это предвещает спазмы. Вот что значит сидячая жизнь. Мне не хватает физических упражнений.
Я знал, что он ответит, если я предложу ему последовать примеру Виктора Гюго и Хемингуэя: писать стоя. Но на этот раз я ошибся.
— В пансионе «Ла-Тапада» случаются занятные вещи, — говорил он, даже не удостоив меня ответом (все это время он вынуждал меня чуть ли не вприпрыжку бегать вокруг памятника генералу Сан-Мартину). — В лунные ночи там плачет какой-то юноша.
Я редко бывал в центре по воскресеньям, и меня удивило, насколько отличается будничная публика от той, которую я увидел сейчас. Вместо обычных чиновников вся площадь была заполнена служанками — сегодня их день отдыха; здесь можно было встретить и молодых горцев с загаром на щеках, в неуклюжей обуви, и босоногих девушек с заплетенными косичками. В густой толпе мелькали бродячие фотографы и торговки съестным. Я заставил писаку остановиться перед бронзовой дамой в тунике в центре памятника, посвященного Родине. Надеясь развлечь его, я рассказал, почему у дамы на голове столь странный убор: здесь, в Лиме, отливая бронзу в формы, мастера перепутали указания скульптора и вместо пылающего пламени вокруг головы статуи, олицетворяющей Родину, изобразили ламу [45] . Как и следовало ожидать, Педро Камачо даже не улыбнулся. Он опять взял меня под руку и увлек за собой. То и дело натыкаясь на прохожих, он продолжал свой рассказ, безучастный ко всему окружающему, в том числе и ко мне:
45
Llama— по-испански означает и «пламя», и «лама» жвачное животное.