Тётя Мотя
Шрифт:
Теперь она перечитывала строчки, вдыхая запахи еды и горьковатый аромат этого осеннего стихотворения, написанного девятьсот лет назад, а он не шел и не шел, и каждая минута тянула на вечность. Как вдруг она почувствовала его и подняла голову.
Ланин вплыл в светло-серой шляпе, которая очень шла к его легкой летней смуглоте, хотя вот ведь странно? Разве мужчины теперь ходят в шляпах? Шагнул сквозь забрызганное стекло, нашел Мотю глазами, слегка поклонился — усталый, грузный, — скинул плащ, повесил его на вешалку. Шляпу надел на торчащую деревянную кошачью голову. За стеклом плавно танцевали цветные зонтики, голубые горошки, сиреневые тюльпаны, фокстротные завитки, лающие маки, скользящие человечки
Она отпивала горячее капучино, маленькими глотками, опустив глаза, прячась от этого человека, потому что уже начала понимать: он может сделать с ней что угодно. Но кто дал ему эту странную власть над ее крошечным, похожим на курью печенку сердцем (таким она его увидела однажды во сне) — неизвестно, и она пила, пила капучино, его здесь готовили превосходно, Ланин заходил сюда время от времени, а она никогда. Вы никогда? Нет, нет, ни разу. Пена, легкая, белая, пышная, чуть отдающая корицей, этот сладкий обжигающий воздух входил в нее и медленно обволакивал замершую грудную клетку, притаившийся живот. Ланин точил изысканное, пряное, утонченное, простое, каким и был сегодняшний день, она отвечала невпопад, все время ожидая, когда же они заговорят о проекте, уже приготовила несколько фраз, про семью, отца Илью, наблюдение, умное, взвешенное, пока не догадалась: никогда, никогда о проекте, и нырнула в другое — любимое и родное — дурочку. Дурочку с переулочка, тетю Мотю, довольно приблизительно представлявшую себе, где конкретно в Африке расположено это самое Марокко. Ланин был там несколько недель назад или раньше? Или все-таки вернулся вчера?
— На центральной площади Марракеша, под названием Джема-эль-Фна, — рассказывал Михаил Львович, чуть касаясь большими губами белой фарфоровой чашечки с черной гущей, — висели отрубленные головы преступников, засоленные еврейскими цирюльниками, их обычно выставляли на южной стене медины.
— Медины? — тихо откликается Тетя.
— Марина, медина — это…
— Стихи…
— Арабский квартал, со всех сторон окруженный стеной, старый город.
— Голые лиловые дядьки на той же площади глотают огонь, рядом с ними пляшут настоящие змеи с мертвыми желтыми глазами. Протянешь руку, а на ней уже узор рисовальщика хной, тот же узор змеится у тебя на руке, и ты бежишь прочь — в ресторанчик, где тебе подают обезьянью селезенку и слезы цапли, а прорицатели, подойдя к твоему столику, предсказывают будущее — на ближайшие сутки или на тысячу лет вперед, зависит от заказа и суммы, конечно, суммы, которую ты готов заплатить.
Тетя кивала, Тетя по крошечкам отламывала бисквит, мягчайший, слегка пропитанный чем-то пьяным, а сама думала, думала или говорила. Что произносилось вслух, а что в едва успевавшем гнаться за разговором сознании? Но люди, разве люди живут тысячу лет? О нет, люди живут гораздо меньше, но им бывает интересно, что же случится не только завтра, а еще и через целую вечность. Что же случится через целую вечность? Не знаю, я их прогнал, всех этих прорицателей и гадателей, зачем мне это, мне совсем не нужно, я и так догадывался, что однажды мы встретимся (замолчите! не надо пошлостей!), я закусил и отправился дальше, но они кричали мне вслед, и один, самый длинный, с узким лицом, с кривым перебитым носом, в какой-то кошмарной фиолетовой чалме, хватал меня за руки и шептал, что если я захочу, то за отдельную и в общем тоже совсем небольшую плату можно будет не только узнать будущее, зачем вам будущее, сэр, месье, камрад, можно будет изменить и свое прошлое. На каком языке он это шептал?
— На французском, конечно же, на французском. Как удивительно вы слушаете, да что там, я давно это понял, вы и читаете так же.
— Как?
— Не знаю, не могу сказать, получится… мимо, вы меня уже предупредили, я лучше смолчу.
— Нет, скажите.
— Лицом, — произнес он и чуть заметно покраснел. Она кивнула. — Всем лицом, — осмелел Михаил Львович. — Бровями, веками, ресницами, подбородком, ямкой на правой щеке.
Она все молчала. И он продолжил: руками, ваши пальцы чуть заметно движутся, вы впитываете, пьете, и это, это так хорошо, но слишком опасно для говорящего.
— Нет, это же невозможно, — вдруг перебила она его, — что они добавляют в капучино, слишком странный, непонятный вкус.
— Марина, сейчас, сейчас я позову официанта.
— Ни в коем случае, нет, вкус странный, но он, он… волшебный.
— Может быть, лучше не пить? Давайте попросим другой.
Она заметила: отчего-то он нервничает, невозможно, чтобы это было от кофе, какого-то капучино, тоже мне зелье, любовный напиток, тоже мне Тристан из Южного Уэльса, — подумала она неожиданно и сама себя испугалась, внезапно догадавшись, что изображают эти стены, этот потолок и непонятные веревки на стене — они отчего-то изображают корабль — и перебила, заторопилась.
— Что-то же я хотела спросить, да. Почему опасно для говорящего?
— Он может возгордиться. Но если хотя бы раз в жизни кто-то не слушал и не читал тебя так… Послушайте, вы не корректор. Я же вижу. Вы… Кто вы?
Он совсем разволновался, начал ломать хлебные палочки, стоявшие на столе.
— Что вы заканчивали?
— Университет.
— Университет? Филологический, разумеется. Так я и знал! И на какой кафедре защищались?
— Не угадали. Кандидатский минимум и ни шагу дальше. Так и не…
Тетя смутилась, Тетя покраснела, ей совсем не хотелось ничего рассказывать о себе.
— Довольно. Больше не спрошу вас ни о чем. Да здравствует дауншифтинг.
Дауншифтинг? Она улыбнулась. Так вот как это называется. Наверное, модное слово?
— Надеюсь, я вас не обидел.
— Нет.
— Да и как я могу вас обидеть, сам такой же, если считать, конечно, движением вниз (from the English word «down») — болтал и болтал Михаил Львович, — движение от искренней любви к поэзии, от сочинения даже стихов в ранней юности, от постижения истины, какую всегда взыскует наука, к злобе дня, политике, но потом даже и от спокойного анализа ее — к шутовству, карнавалу. В этой стране, как часто пишут коллеги… остается одно — клоунада.
— Клоунада?
— О, да! Сейчас я развлекаю публику. Клоун.
Она свела брови, хотела спорить, он остановил ее, мягко покачал головой.
— Не надо, не возражайте, прошу, не нужно сейчас об этом, я же до сих пор не дорассказал вам про площадь, самую удивительную в мире, как я пошел вперед, оставив торговцев будущим за спиной, и… наткнулся на новую спину. Я увидел женщин с лицом на спине и снова бежал, бежал прочь, потому что ненавижу уродства, боль, терпеть не могу смотреть на аварии. Гармония…
— Я тоже.
— Но я сбиваюсь.
— Вы поэтому выбрали Китай, китайскую поэзию? Поэтому? Из-за красоты. Из-за гармонии.
— Да, угадали, я полюбил ее еще ребенком, счастливая случайность, мальчик из семьи советского инженера и учительницы музыки. Но стоило мне сбежать от лица на спине, я превратился в Гулливера среди лилипутов, оказался выше всех.
— Они связали вас?
— Да, это было скопище карликов, розовые младенческие ладони, на которых лежали глаза. И снова я отвернулся, но увидел — глаза, синие, черные, блестящие, перламутровые или просто стеклянные смотрят на меня отовсюду — их продают в коробочках от шафрана.