Тётя Мотя
Шрифт:
Ланин возвращался из очередной экзотической поездки с кучей отснятого материала, сюжета на три-четыре, который можно было размазать по всему телегоду, но вместо радости от сделанного запаса и работы, вместо свежей молодой бодрости, которая неизменно наполняла его при возвращении прежде, сейчас, как и все последние месяцы, он только с мукой думал о предстоящем сумасшедшем дне и той суетливой требухе, которая неизбежно его заполнит.
Музыкальная, переливающаяся цветными огоньками, отзванивающая колокольчиками карусель — какой еще недавно неслась его жизнь — двигалась все медленнее, пока не застыла совсем. И за каких-то полгода-год покрылась вдруг ржой, тусклой грязью — ни путешествия, ни новые впечатления, ни легкие, необязательные связи, которые прежде так чудно, так надежно его развлекали, больше не действовали. Мотор сломался, музыка стихла, серый ветер гнал и гнал вперед грязные простынки дней.
Они подъезжали к самому центру, стали на светофоре у Газетного переулка, и хотя Ланин не смотрел в окно, внутренне отметил эти места — неопределенным
Курносая, веснушчатая, пахнущая (как он с самого начала и подозревал) солнышком и еще чем-то особенным, дочкиным — леденцами или ирисками, Катя писала чудные стихи. Началось-то все именно с тетрадки со стихами, которые она записывала подряд, как прозу, не деля на строфы и строки и принесла ему однажды на суд… Он входил в аудиторию, настраивался на нее, погружался в теплое, невесомое, девичье — и плыл. Пил. В жене, Любе, которую он тогда еще очень любил и с которой прожил к тому времени лет шесть уже (Господи, как рано тогда женились! зачем?), эта нежность детская, почти бесполая, давно выпарилась, из тонкой пепельно-кудрявой девушки Люба вызрела в спелую, сочную мамашу, и ему впервые за свою женатую жизнь захотелось бесплотности, юности, ведущей прохладной ладонью по горячему лбу.
Слава богу, Катя сама его бросила, точнее, его семинар, просто исчезла после единственного весеннего и по ощущениям совершенно юношеского первого и последнего их свидания — на лавочке под отцветающими яблонями. От его поцелуев она раскраснелась, стала похожа на взъерошенного воробушка, разлетелись белокурые, льняные волосики, он обнимал ее крепко-крепко, прижимал ухо к груди, слушая, как колотится младенческое сердце. Она почти вырвалась тогда, убежала, он не стал догонять. Он знал, что рискует, что, пойди Катя куда след, — конец всему, но вместе с тем чувствовал: не пойдет. Эта — нет. В крайнем случае сочинит стишок-другой-третий.
После яблочного свидания Катя не явилась на семинар. Ни на следующий, ни на последующий, уже последний в том учебном году, на котором Ланин ставил зачеты — автоматом всем. Кто-то протянул и ее зачетку, пробормотав: «Катя просила, она у врача задержалась», и он послушно, щедро поставил и ей, ничуть не тревожась, совершенно уверенный, что она обязательно появится еще, не сейчас, так в сентябре. Но она так и не появилась. Осенью однокурсницы рассказали: Катя уехала, вообще из Москвы, перевелась в питерский университет. И только тут скребнуло, он подумал, что не увидит ее, возможно, уже никогда. Через несколько лет на кафедру пришел толстый конверт. На его имя. Он уже не работал тогда в университете, но ему позвонили — и он заехал. В конверте лежала книжка стихов, форматом в четвертушку, в мягкой голубой обложке, на дурной бумаге и с опечатками — из самых первых перестроечных ласточек, выпущенных «за счет средств автора». Это были Катины стихи, многие он узнал, вспомнил. Обратный адрес на конверте отсутствовал. Ни какой-нибудь записки, хоть клочка или пометки в книжке не было — только в нахохленной птичке на обложке ему почудился тихий ее привет.
Катя не вывела его тогда из кризиса, но прочистила его мысли — Ланин понял наконец, чего на самом деле хочет, десять с лишним лет просидев в китайской резервации — он желал теперь жизни, грубой, жаркой, пахучей, с живыми юными женщинами, и чтоб сыпались на кудри (как же пышнокудр он был тогда! а теперь приходится каждое утро взбивать жениным феном волосы, чтобы прикрыть лысину), сыпались лепестки бело-розовые с яблонь — и еще жизни нынешней, злой от распирающей ее свежести, молодости, злободневной, не той мертвой, что текла десять веков назад. Тем более что и перестройка заколотила в окна. Дима Андреев, однокурсник и приятель, позвал его к себе в новообразованную крупную ежедневную газету в отдел международной политики своим замом и… понеслось. Первое время Ланин старался еще держаться на двух стульях, не до конца ушел из института, по-прежнему вел спецсеминары, но в конце концов журналистика захватила его с головой. Тем более что и времена для нее наступали благодатные — газеты ломились от разоблачительных материалов, страна трещала по швам, в Европе лопались и разливались сияющими красками цветные пузыри революций.
Он, знаток языков, несколько раз съездил тогда на международные форумы, делал доклады об успехах гласности, присутствовал на революционных парламентских выборах в Польше и лично наблюдал разрушение Берлинской стены, случайно именно в те осенние дни оказавшись по делам в Германии. В ту ноябрьскую ночь на его плечах сидел журналист из Frankfurter Allgemeine Zeitung, молодой и бешеный Гервиг, заядлый походник, с которым они успели сойтись еще прежде, на конференции в Брюсселе. Сидя у русского коллеги на плечах, Гервиг что есть силы колотил по проклятой стене альпинистским молотком. Потом они гуляли вместе со всеми, соединились с какими-то девушками из восточной части, напились в кабаке в западной, прежде чем отключиться, Ланин успел отдиктовать в газету громадный восторженный репортаж — но два следующих дня гуляний, слез, песен из его памяти практически выпали… До сих пор в кабинете у него лежал кусок раскрашенного граффити бетона величиной с детский кулак. Так и шло, пока к началу 2000-х последние раскаты очистительной грозы не отгремели, политическая журналистика становилась все более осторожной и серой — как кусок стены изнутри. Дважды Ланин, и без того писавший аккуратно, взвешенно, все равно поссорился с главным, тот снял сначала одну его колонку — про кризис на НТВ, затем и другую — про гнусный майский марш «Идущих вместе». Ланин хлопнул дверью и, дав себе зарок — в «этой стране» о политике не произносить больше ни одного публичного слова! — отправился в трехнедельный круиз, организованный в рамках очередного международного проекта стран Евросоюза. На теплоходе он очень удачно познакомился и даже сблизился с крупным российским телебоссом и вернулся из плавания Путешественником. Уже осенью он вел новую получасовую телепрограмму.
За это время формат «Вечного праздника» несколько раз менялся, пока не стал таким, каким стал, — Ланин колесил по свету и рассказывал, что за праздники и обычаи существуют в разных уголках земли. Программа быстро стала рейтинговой, он — популярным телеведущим. Несколько раз ему предлагали возглавить то одно, то другое издание, так или иначе связанное с путешествиями, но Ланин согласился лишь на предложение совсем иного рода, менее денежное, зато более надежное, и стал одним из замов в крупной полуправительственной газете. Редакционные его обязанности были необременительны, Михаил Львович курировал три отдела — культуру, общество и науку, которые и без него отлично работали, он лишь изредка подкидывал им идеи и мог спокойно ездить на съемки, прекрасно понимая: жалованье ему платят за звездность. Он и в самом деле стал звездой — являлся почетным членом клубов и обществ, заседал в жюри и комитетах, консультировал два крупных фонда, мобильный его разрывался от звонков, иллюстрированный сборник его колонок за последний год переиздавался уже третий раз. Но… Где он прочитал эту мысль? Когда все сверкает и блестит, это, скорее всего, результаты прошлых трудов, следовательно, видимые признаки расцвета — начало конца.
Особенно ясно он понял это нынешней весной, когда получил спецприз одной из самых звонких и влиятельных телепремий — за «личное обаяние и эрудицию». Дважды Ланин уже попадал в ее шорт-листы по разным номинациям, нервничал, надеялся на победу. И вот наконец все-таки стоял на сцене в смокинге, а потом раздавал интервью, принимал на фуршете поздравления от знакомых и совершенно незнакомых людей, что было особенно отчего-то сладко. И еще несколько дней нежился в свете софитов, фотографировался, снова давал интервью. Спустя две недели уже совсем другая премия, альтернативная той, что увенчала его, ориентированная на новые тенденции и эксперимент в телевидении, поздравляла своих победителей. Тусовка была похожей, мелькали те же лица, что и на его премии, но здесь словно никто уже и не помнил, что еще недавно триумфатором был он. Ланину показалось: вода сомкнулась над головой.
На банкете настала даже длинная пауза, когда одна его собеседница упорхнула, а никто другой так и не появлялся, не приблизился к нему. Он стоял у столика один, среди недопитых бокалов, объедков, глотал виски и не двигался с места, ни к кому не мог да и не хотел идти сам, только измученно скользил взглядом по нарядной публике, дамам в декольте, кавалерам в смокингах — глох от ровного гвалта, слеп от слишком знакомых ему и стране лиц, растянутых в улыбках. Всех их — режиссеров, продюсеров, телеведущих, актрис, певичек, сценаристов, журналюг и представителей юмористического жанра — всех этих блескучих раскрашенных старых и молодых баб с внешностью блядей, собственных молодящихся ровесников, кое-кто, кстати, занимал совсем недурные посты, и совсем еще юных, но уже лощеных мальчиков объединяло одно — страстная, ненасытная любовь к деньгам. Все они или уже продались с потрохами или готовились к сделке, кое-кто, впрочем, находился в творческом поиске и, продавшись прежде, теперь искал клиента побогаче. Взгляд его блуждал и не находил ни одного человеческого лица. Галдевшие, чокавшиеся, постоянно двигавшиеся, распадавшиеся и сливавшиеся в новые группки существа показались ему тогда извивающимся, жадным, влажным языком. Одних слизнут, проглотят и не подавятся, других будут лизать до одури. И ни за что не пропустят нужную задницу. Разве что лизал каждый в меру своих дарований — кто-то слишком уж откровенно, кто-то с тонкостью и артистизмом, кто несколько робея, кто истово, а кто и лишь нахально имитировал лизанье, страшно довольный собой — впрочем, разновидностей было гораздо больше, но Ланин не хотел сейчас отвлекаться на составление классификаций и с душившим его злым смехом думал: как и в любом деле, здесь тоже необходим талант, и есть истинные гении своего дела. Но что задницу, в конце-то концов…. — рассуждал Ланин дальше с нараставшей, подогреваемой виски отвагой, — хуже другое: эти задницы давно не стесняются испражняться, и их обслуга с удовольствием жрет дерьмо, плавает в дерьме. Ланин физически начал давиться. Пошел в туалет, провел там некоторое время, удовлетворенно заметив, что и в самом деле всюду несет дерьмом, хотел уже отправиться домой, но столкнулся со знакомым продюсером, не из самых мерзких, нужным, и не нашел в себе силы уйти, вернулся с ним вместе в зал поболтать.