Тётя Мотя
Шрифт:
Он уже давил кнопку звонка и вжимал ногти в ладонь, чтобы перестать смеяться и улыбаться не так широко. Сегодняшний день, еще полчаса назад казавшийся ему ледяным озером, покрытым стальной осенней рябью, в которое ему предстояло кинуться с головой и переплыть голым, оказался ничуть не враждебен, совсем не страшен. Над водой плыл аромат зацветшей сливы. У берега качалась лодка.
Глава десятая
Они стояли на мостках у пруда и кормили уток багетом, купленным по пути во французской булочной. Хлеб был еще теплый, с хрустящей корочкой, но корочка уткам не доставалась. Мякоть быстро бухла, тонула. Крупные селезни окунали изумрудные головы под воду, вскидывали желтые клювы, заглатывая спасенную добычу, двое чуть не подрались
— Забияки, — уронил Михаил Львович.
— Мальчишки, — откликнулась Тетя.
Уточки в пестрых коричневых одежках стремительно приближались к мосткам, расталкивая лапами листья, плыли по ровной синеве неба и облакам. Тете стало вдруг жаль, что Теплого нет рядом, что он не видит уток, не жует горбушку… Но сожаление кольнуло и тут же растаяло — в подвижном золоте дня. После недели дождей, ночных заморозков и испуганно натянутых шапок в Москву, уже второй раз за эту осень, возвратилось лето. Пусть листья все летели и летели на землю, а в воздухе и небе стояла какая-то особенная осенняя пустота и ясность, было солнечно и почти жарко. Август заглянул в гости в середину октября.
— Наелись, касатики, — произнес Ланин, глядя из-под полуприкрытых глаз, как разленились птицы, несколько крошек уже опустилось под воду. — Теплынь-то, — он провел ладонью по кусту, обсыпанному мелкими овальными розово-желтыми листочками, и улыбнулся — расслабленно, тихо — никогда она не видела его таким безмятежным.
Он взял ее за руку, сжал и повел вверх по дорожке, из укромной части парка на длинную аллею, на которой было довольно людно: хрустя сухими листьями, катились коляски с аккуратно упакованным грузом, самокаты и трехколесные велосипеды с пассажирами постарше. Просвистала на роликах девушка в голубых ушках и парень в черном следом. За ними побежали по асфальту бурые крупные листья лип.
После того сидения в кафе они виделись еще дважды. Ланин опять уезжал, куда-то в Африку, по приезде написал ей новый китайский стишок, в тот же день объявился на работе, а вечером неожиданно вышел ее провожать, «до машины», как он выразился. Но ее «девятка» томилась в ремонте, лечила покоцанный мусорным баком бок. Ланин предложил подбросить на своей, до самого дома, она твердо, вежливо отказалась — сошлись на том, что проводит ее до метро пешком.
Метро было неподалеку, но шли они страшно медленно. Ланин взял ее руку в свою ладонь. Ладонь оказалась огромной и очень мягкой. Она вспыхнула, хотела вырваться, но Ланин с молчаливой улыбкой удержал, не отпустил, повел через дорогу. Она больше не вырывалась, послушно шагала рядом, уставившись в заплеванный возле «Савеловской» асфальт, чувствуя, что не только щеки, но и уши у нее пылают, пока все это смущение и неловкость не начала теснить радость — ненормальная, жаркая…
Через тепло его ладони в нее медленно вливалось понимание — за какой-то месяц, за эти полторы встречи и обмен эсэмэсками занятный, таинственный, еще недавно совершенно недоступный человек оказался ей близким, родным. «Рука об руку, обручились!» стучало у нее в голове.
Ланин раздвинул плотный семейный круг и стал в нем своим. Она осознала это именно здесь, на суматошном переходе у Савеловского вокзала, среди снующих чужих людей, под низким красным солнцем, разорвавшим темные тучи. Он вошел совсем по-домашнему, в толстых вышитых тапочках, привезенных из любимой Малайзии, уверенно и мягко ступая по ее внутреннему дому, грея его собой. Вдвинулся без вежливых вопросов, без объяснений; окинув внимательным и спокойным взглядом убранство, приблизился к самому центру, положил белую мягкую руку на ее сердце и почти рассеянно сунул его в просторный карман широких брюк.
Дальше все было, в общем, уже неважно, дальше могло уже ничего не происходить. Хотя что-то все время происходило — он щедро писал ей, в стихах, прозе, иногда звонил, и длинно, и кратко, из перерывов и пробок — болтал, торопился — шуточка, анекдотец — отбой. Она дышала им и боялась продолжения.
Но, к счастью для ее трусости, видеться толком не получалось, в редакции они шифровались, едва узнавали друг друга — на работе… Он был слишком занят, но иногда все-таки звал ее повидаться, встретиться, изредка он все-таки мог, но как раз тогда, когда не могла она, пока в один из дней им не удалось совпасть, пересечься, выкроить час, странный, утренний, с 11 до полудня, и в этот-то час, их час, он уговорил ее забежать (буквально!) на выставку в Дом художника, посвященную Азии — среди прочих работ там были рисунки тушью какой-то давней Ланинской знакомой с восточным именем — очень просившей его прийти. Самой художницы на выставке не оказалось. Горы, пагоды, облачка, домики, прудик, человечки в треугольных бамбуковых шляпах — чужой игрушечный мир, зачем это было смотреть? Тетя не знала, и Ланин не объяснил, впрочем, пробыли они здесь недолго, забежали и пошли на реку, времени на прогулку оставалось ровно двадцать минут. Ланину их хватило, чтобы перейти с ней на «ты». Она не возражала, это было продолжением того перехода, пешеходного, у Савеловского вокзала.
И уже простившись с ним, глядя сквозь ветровое окно на плывущий по реке пароход с пестрой горсткой иностранцев на верхней палубе, услышала в себе спокойный, заторможенный, но страшно твердый голос: «Все остальное — только вопрос времени». — «Что остальное?» — занервничала она. Но голос смолк и ничего не добавил. В тревоге, чтобы заглушить его, она нажала на кнопочку магнитолы, включила погромче звук.
По радио пела девушка, хрупко и вроде бы знакомо, но Тетя редко вслушивалась в подобную музыку и девушку, несмотря на ее славу, не узнала. Она дослушала до конца песню, полную пауз и недомолвок, что-то про самолет, молчание в трубку, волосы… И впервые не Моцарт, не Брамс, не Шуберт, а простенькая дворовая мелодия, напетая этим вот трудным подростком, наверняка — сигареты, наркотики, ночи на чердаке чужого дома наверняка, — эта музыка, прежде искренне презираемая ею, отозвалась. Неведомая девчонка с короткой (как ей представлялось) стрижкой и легким немосковским акцентом пела сейчас про нее, тридцатидвухлетнюю, уставшую, еще вчера раздавленную своей семейной жизнью Тетю Мотю, разглядевшую во мраке свет, возможность счастья, купавшуюся в молоке этого света, ставшую такой же девочкой.
Сегодня Ланин привел ее в этот парк, прежде неведомый ей, в районе «Бауманской», они шли дворами, бросили машины далеко, так быстрей — сказал Михаил Львович, хотя именно сейчас торопиться было не нужно, каждый вырвал из своей жизни несколько часов. Теплого выгуливала мама, собиралась вести его в Пушкинский, потом — обедать, снова гулять и привезти только к вечеру. Коля еще ранним утром отправился летать (как он выразился) куда-то на водохранилище под Москвой. Она пружинила по слоям опавших листьев, ее выгуливал Ланин.
Главная аллея вела их к быстро нараставшим звукам музыки. «Не надо печалиться, вся жизнь впереди», — шумно бухало из-за медных лип. Деревья расступились, открыли полукруглую деревянную площадку.
На серых, истоптанных, но кое-где уже замененных новыми, светлыми досках танцевали ветераны. Так Тете показалось сначала. Но, вглядевшись, она увидела, это были просто пожилые люди, в основном бабушки. Впрочем, и ветеран здесь имелся — щупленький и совершенно лысый сморчок в пигментных пятнах, с позванивающими желтыми медалями на темно-синем парадном пиджаке, висевшем на хозяине мешком. Но старик держался молодцом, джентльменом, сводил лопатки, прищелкивал каблуками и приглашал всех бабушек по очереди.
Бабушки в темных крепдешиновых юбках, белых синтетических блузках с жабо, шерстяных кофтах, наброшенных на плечи, кое-кто и в брюках, танцевали все больше друг с другом. Солнечные лучи высвечивали морщины, дряблые шеи, изуродованные артритом шишковатые руки, лежавшие друг у друга на плечах… Пахло сыростью и чем-то еще сладковатым, шкапным, знакомым с детства. Тетя принюхалась: ну, конечно. Красная Москва, любимый букет императрицы, как объяснила когда-то мама. Несколько капель, выбитых на восковую ладошку из прозрачного желтоватого флакона с красной липучкой, которую так страстно хотелось откарябать ногтем. Старость кружилась под летящей листвой в осеннем свете, надушившись любимыми духами, припасенными тридцать лет назад.