Тётя Мотя
Шрифт:
— Не до конца. Кое-что разобрал, кое-что разобрать невозможно. Стихия. Река времен. Да и, положа руку на сердце, не нужно это никому. Расшифрую или нет — кому до этого есть дело?
Он махнул вдруг рукой, совершенно неожиданно, точно устав от своего молодого крика, — и впервые за всю их встречу горькая грусть так и полилась от этого легкого и беспечального, как до этой минуты ей казалось, человека.
— Как кому? — растерялась и почти рассердилась Тетя. — Как? Сергей Петрович, вы не видите? Мне это нужно, хотя бы мне. Вы сами не знаете, как спасаете меня вашими письмами. Разве этого мало? Потому что, Сергей Петрович, мы прощаемся, возможно, навсегда, и скажу вам откровенно — я не люблю свою жизнь, не люблю свою работу, не люблю своего мужа, а люблю совсем другого человека, и единственный способ, вы следите за моей мыслью, убежать от этого удушливого кошмара — читать ваши письма, уходить с головой в чужую далекую жизнь, вылетать в форточку хоть на час.
Сергей Петрович ее уже не слышал, он торопился, глядел невидяще и, извинившись, побежал договариваться с водителем и экскурсоводом, оба были хорошо ему знакомы, а она все никак не могла додумать, что же еще сказать ему в утешение, но он вернулся уже другим — веселым, что так легко их устроил! Ловко расстегнул свой рюкзак и вынул трехлитровую, янтарно блеснувшую в солнечном свете банку яблочного варенья — из собственного сада. «Супруга моя варила, по местному, калиновскому рецепту». Вот что он нес в рюкзаке,
Тете хотелось поцеловать краеведа в белую его голову, в легкую воздушную седину. Как благодарить мне вас за этот день? Ну, не деньгами же… И сказала — приезжайте в гости, в Москву, у нас большая квартира, Сергей Петрович улыбался отрешенной своей улыбкой: «А что же, почему бы и нет…»
Не приедет, конечно же, ни за что. «И присылайте, присылайте мне все, все, что еще найдете, напишете, расшифруете. Вот мой домашний адрес».
Они катились с Теплым в экскурсионном автобусе — Теплый клал голову ей на колени, дремал, просыпался и смотрел в окно, Тетя тоже сонно заглядывала в отогретое детскими ладонями оконце. Там тянулись пустые, заснеженные, но уже сильно просевшие поля, мелькали редкие огоньки, слышался глухой лай собак, вспыхивали освещенные окна придорожных магазинов. Тетя включила мобильный — и… Вот и все. Стишок от Ланина был тут как тут. На этот раз он прислал не свое — тютчевское, «Люблю глаза твои, мой друг». Она прочла эти давно забытые стихи раз и другой, и почувствовала, как кровь загорается в ней, как уснувшая в эти дни плоть очнулась и затомилась — и жизнь, бездумная, горячая, беспечная жизнь, которая не ведает о будущем, не помнит прошлого, а знает только сегодняшний день, ворвалась в нее, заворковала, запросилась на волю из скворешника тела.
Будет, как ты хочешь, милый. Только не исчезай.
Они въехали в Москву поздним вечером, Тетя поймала такси, чтоб не мучиться на метро и добраться до дома скорей, но ехали совсем не быстро — даже в начале двенадцатого попали в пробку на Садовом. Светофор на пересечении с Пречистенкой был сломан, вот что, и они никак не могли двинуться, Теплый дремал, Тетя смотрела на замершие особняки, сметая взглядом машины. Ириша шла здесь со всеми вместе — пешком, охваченная радостью, пела «Марсельезу», расплавляя тонкий голос в общем дыхании и хоре.
Как и предвидел отец Илья, в Москве все прежние представления Ириши, все, что впитано было в отчем доме как единственно возможное и лучшее в мире, опрокинулось, пошло крупными трещинами. У Сильвестровых не молились ни перед обедом, ни перед сном. В церковь ходили только по большим праздникам, и то лишь женская половина дома. Павел Сергеевич говел раз в год. И все время поносил Государя, называл «ничтожеством» (а она-то про себя так и верила, что непостижимым, мистическим образом именно он помог ей попасть в Москву). Распутина у них в Ярославле многие почитали как святого — Сильвестров звал «Гришку» исключительно непечатным словом. Павел Сергеевич вообще все время ругался — на правительство, союзников, бессмысленную войну, повторял за каждым обедом, что российского государства давно не существует, все сгнило и вот-вот рухнет. И светлел только во время любимых своих воскресных чайных церемоний, которые сам же и устраивал — то как в Тибете, то по-цейлонски, но чаще всего по-китайски — с разными присказками из китайских мудрецов.
«Первая чашка чая освежает губы и горло».
«Со второй возникает приятная легкость».
«Шестая позволяет заговорить с бессмертными».
«После седьмой тело плывет и оказывается в объятиях освежающего ветра…» [4]
Церемонии проходили в специально оборудованной для этого затемненной зале — с большим сосудом на крепких ножках и высоким металлическим столом, на котором были разложены щипцы, ложки с длинными черенками, кажется, деревянные черпаки, стояли мисочки, корзинки, коробки, тазики. Над всем этим и царил Сильвестров — босой, одетый в домотканые черные штаны и подпоясанную курточку, даже глаза у него, казалось Ирише, на это время сужались.
Она сопротивлялась как могла, последний гимназический год упрямо читала на ночь молитвы, ходила по воскресеньям в церковь, но потом все реже, а уж когда началась учеба на курсах, времени не оставалось ни минуты, и она только и делала, что с утра до ночи училась — читала ночами, конспектировала, выстаивала очереди в Румянцевке. На втором году Ириша начала ходить в Московский археологический институт — вольнослушателем, и еще подрабатывать в архиве Московской купеческой управы — три раза в неделю по несколько часов разбирала бумаги ХVIII и ХIХ веков, познакомилась в Управе с Соней — землячкой, дочкой священника, также сбежавшей из семьи учиться, уже окончившей те же Женские курсы и работавшей в архиве…
Только изредка, оторвавшись часто уже на рассвете от конспекта, Ириша задумывалась, смотрела на белеющий свет за окном и, ей казалось, слышала тайный гул, стоящий над городом, над Россией, такой, как бывает, когда колокол уже отзвонит. Гул, слагающийся из бесконечных слухов — о предательстве генералов на войне, о гибели безоружных полуголых солдат, о разврате Распутина и безволии царя, гул всеобщего недовольства, проклятий, и все нараставший злой стон: «До каких же пор?» Ощущение страшного разложения и предчувствие близкой катастрофы охватывали и ее.
28 февраля Ириша, несмотря на разлитое в воздухе беспокойство, все-таки отправилась, как обычно, учиться. Но занятия отменили. На курсах Ириша встретила профессора истории, одного из любимых, он взволнованно, не скрывая радости, сообщил ей и еще нескольким явившимся на лекции курсисткам, что в Петрограде революция, так что сегодня точно можно идти домой. Ириша вышла на улицу со своей новой подругой и однокурсницей Надей Сидоркиной, докторской дочкой, от Девичьего поля они двинулись к Садовому кольцу и вскоре увидели, как по Большой Царицынской шагает отряд рабочих. Девушки посторонились — рабочие молча шли по трое в ряд.
Ириша остановилась и глядела на них: были здесь и пожилые, и помоложе, и совсем мальчишки — и все, даже испитые и помятые жизнью лица казались ей чисты, умны, потому что охвачены общей высокой мыслью. Кто-то запел — и вскоре уже весь отряд подхватил «Варшавянку», стройно и трогательно, рабочие и песня уходили все дальше, к центру. Где-то вдали раздались хлопки выстрелов, но тут же все смолкло. Надя умоляла ее срочно идти домой, но Ириша закричала в ответ: «Мы же историки, как можно!» Надя развернулась и ушла в переулки, Ириша двинулась дальше, вместе со всеми.
Народ все прибывал — люди шли кучками, отрядами, просто парами, солдаты без оружия, офицеры, студенты, стайка гимназисток, дамы в шляпках с прикрепленными на меховые воротники красными ленточками, тут же бежали мальчишки-оборвыши. Раздался звук гармоники, солдаты запели «Марсельезу», и сейчас же песню подхватили все, кто шел рядом. Вскоре ее пели уже громадным тысячным хором, и Ириша пела, не слыша своего голоса, отдавая его общей могучей льющейся мощи, внезапно подумав на ходу смешное: вот бы папе в собор такой хор!
Папа, папа — хорошо, что он ее сейчас не видит. В последний ее приезд домой на рождественские каникулы батюшка показался ей погасшим, отяжелевшим — и внешне, и внутренне — недавняя нелепая гибель Гриши на войне их с матерью раздавила, но о Грише они почти не говорили, не в одном Грише было дело — отец Илья повторял,
На Пречистенке Ириша оказалась рядом с толпой студентов, лохматый, бледный молодой человек с глубоко посаженными темными глазами, густыми бровями, сросшимися на переносице, отрывисто спросил ее: «Учитесь?» — «Да, на Высших женских». — «А мы из Московского университета. Идемте с нами!» И она встала с ними в строй и пошла как своя.
На втором этаже большого доходного дома растворилось окно, оттуда выглянул человек в рыжем сюртучке с бородкой клинышком, начал выкрикивать короткие фразы, до нее долетело: «Довольно! Самодержавию — крышка! Николай Кровавый…» В толпе радостно загудели.
Городовые исчезли, всегда они были частью пейзажа, но теперь их серые шапки, шинели пропали, всюду мелькали только красные банты, ленточки — Ирише показалось: улицы помолодели. Вдруг кто-то засмеялся: вот, вот он, проклятый! Действительно, у булочной возле Гоголевского вытянулся длинный хвост за хлебом, городовой пытался сдержать натиск, стоя на пороге магазина. Его никто не трогал, но и приказания его не исполнялись. Это потом городовых полюбили сбрасывать с моста в Москва-реку, но тот день и шествие были мирными.
Все были подчеркнуто любезны, называли друг друга «товарищ», и вся эта громадная сосредоточенная толпа зачарованно шла в Кремль. Что-то необыкновенное стояло в воздухе. И ее ударило в сердце: крестный ход! Крестный пасхальный ход среди зимы. Когда идешь вместе с другими, купаясь в общей высокой радости, а Небо спускается к плечам.
4
Лу Юй. Канон чая. Перевод с китайского А.Т. Габуева и Ю.А. Дрейзис.
Домой Тетя с Теплым попали только после полуночи. Их встретил Коля, сонный, домашний, не сердитый — соскучился? Теплый крепко обнял папу, и папа совсем обмяк. Теплый почистил зубы, надел любимую пижаму с корабликами, нырнул под одеяло и засмеялся от радости, что он снова дома, в своей кроватке, рядом с любимыми зверями. Так устал, что даже не заметил: Чичи отчего-то не сидит на привычном месте. Не успела Тетя открыть форточку и закрыть поплотней занавески, он уже сопел.
Выйдя из детской, Тетя пошла к Коле, он сидел перед телевизором в кресле, опустилась к нему на колени, начала расстегивать рубашку и почувствовала — как заликовало и забилось бедное Колино сердце, как засмеялась молчаливая его душа и как была благодарна.
КАНДИДАТ НА САМОУБИЙСТВО
ищет попутчицу.
Составим вместе духовное завещание.
Желательно ласковая и способная к патетическим порывам.
Просят торопиться, дабы письмо застало еще в живых.
Главный почтамт, предъявителю 25-руб. билета за номером…
Глава седьмая
Сланцев гудел. Вот в чем было дело. Нащупав разгадку, Михаил Львович наконец расслабился. Он сидел в кабинете нового главного всего несколько минут, успел усмехнуться его шутке и сострить сам, выслушал несколько незначительных фраз и ответил тем же. Они пока примеривались. Ланин знал: сегодня выходов из этого кабинета только два — вверх или на улицу. За тем и был зван. Однако то, ради чего он был приглашен, еще не началось, и Ланин радовался этому: что-то незримо мешало ему, скользило по поверхности сознания стрекозиным крылышком, досаждало. Михаил Львович все не мог сосредоточиться и мучительно не понимал, какой взять тон, как говорить с этим тридцатипятилетним румяным юнцом, не глядящим в глаза, и пока просто «делал лицо», соглашался, в нужный момент улыбался или слегка сводил брови, незаметно разглядывая побрякушки, которыми Сланцев уже успел заселить кабинет.
Перед ним стоял в пластмассовой подставке прозрачный айфон с салатовыми кнопочками и бесцветным экраном, по которому плыли мерцающие серебряные рыбки. Сам айфон казался Ланину медузой (неприятной), под стать медузе была и застывшая над столом, свившаяся в жгут металлическая змея с лампочкой в пасти, только в компьютерной мышке-самолете было хоть что-то человеческое — возможно, просто подсветка, оранжевая, обманчиво-теплая… Слишком прозрачно, слишком стеклянно и насекомно — насекомых Ланин не любил, всегда морщился, если смотрел на них с расстояния близкого. И вдруг он поймал эту стрекозу, аккуратно накрыл ее старой дачной соломенной шляпой: Сланцев гудел. Вот что. Его отрывистая, чуть смазанная невесомым южным акцентом речь сопровождалась дополнительным гудением, жадным, но вместе с тем неуверенным. Осторожным урчанием молодого хищника, еще не понявшего пределов собственных сил.
И сразу же этот краснощекий кудрявый блондин, брутальный, мускулистый, почти красавец, если бы не глаза — бледно-голубые, водянистые — стал ему ясен. Телевизионщик до мозга костей, человек скользящий, мыслящий картинками, со звериным чутьем, фантастически энергичный, амбициозный и циничный особым, молодым цинизмом, без предела и ограничений. Такие не шагали по головам, а откусывали головы, такие не сомневались: чем прямей и грубее они выполнят заказ, тем выше поднимутся — все это Ланин отметил и на общем собрании, на котором Сланцев представился коллективу. Тогда он был лаконичен, почти резок, сказал только, что канал ждет ребрендинг, «не фатальный, но вряд ли вы сможете его не заметить», и ухмыльнулся чуть-чуть. Но сейчас же оборвал себя, добавив, что об этом он поговорит с каждым в отдельности. Сидевший рядом с Ланиным техдиректор толстяк Ватников только присвистнул: шеррибрендинг! Глянул на усмехнувшегося Ланина и продолжил: «Вот ведь бреднинг, а, Львович?» Ланин снова растянул губы в ответ.
Но теперь, когда стрекоза уже печально прикрыла свои стеклянные глазки под шляпой, Ланин разглядел: испуганный, испуганный молодой, молодой знавший: уже за шеломянем еси все любимое, вот-вот исчезнет. Молодость, бабы, яхты, или что там еще у него самое-самое, поговаривали, что не только бабы, о нет, но стоит ли погружаться, исчезнет и канал. Временный. Вот кто он. Не сегодня-завтра его потопят в отравленном шерри бренди, растворят, как катышек свинца в азотной кислоте. Теперь он боялся, что и этот данный ему в подарок крошечный отрезок не удастся оседлать, задержать. И изо всех сил хотел все-таки продлить, во что бы то ни стало, хоть на лишний год, хоть на пол-. Сланцевым заменили даму, основное достоинство которой состояло в том, что она почти не бывала на работе, мешая им исключительно издали и боясь собственной тени. Это ее в конце концов не спасло. Но, когда несколько лет назад она заступала на должность, у канала были совершенно другие задачи; теперь ее отправляли в почетную ссылку руководить новым познавательным каналом, вещающим на регионы. Сланцева назначили, специально сейчас, в марте, ранней весной, чтобы к осени успеть повернуть (нагнуть) курс их довольно разнообразного, в отдельные минуты даже острого канала в сторону еще большей развлекательности, легкости, в сторону молодых и стильных. Последняя дискуссионная программа, на которой пусть и в облегченном виде, но все же допускалось обсуждение социальных тем, в этом сезоне уже изменила формат, постаравшись замаскироваться под ток-шоу о семье и обществе. Но все понимали — и в таком виде она обречена. Седовласый и величественный ее создатель и ведущий, человек эпохи девяностых, ходил последний месяц сдутый, с похоронным выражением лица.