Тётя Мотя
Шрифт:
Коля тогда работал на «Щукинской», ехал через всю Москву и вставал рано утром, еще затемно. Ей подниматься не позволял, сам тихо завтракал и уходил. Он тоже изменился в те дни — наполнился кротостью, ожиданием, но был словно и немного растерян. И что совсем уж невероятно, каждую неделю приносил ей цветы. Розы, хризантемы, даже тюльпаны однажды. Где-то услышал: беременные должны смотреть на красивое. Цветы стояли на подоконнике, рядком, в двух вазах и трехлитровой банке, и не увядали. Она поднималась утром, зачарованная растущим светом за окном и все разраставшейся в ней юностью, нюхала розы, пахли травой, не цветами, просто свежим растением, лесом, летом, одевалась, осторожными глотками пила горячий чай, каждый раз с новым изумлением понимая, что окружена слетевшей неведомо откуда защитой.
Легкий плотный нимб этого таинственного покрова сгущен был вокруг головы. Казалось, кто-то бесплотный едва ощутимо, хотя и с несомненной властью положил на макушку ладонь. И держал все утро, до тех пор, пока она не погружалась в суету, не отвлекалась. Ангел-хранитель? Бог?
В Бога Тетя всегда в общем верила, но издалека, не подозревая, что Он может так приблизиться… Или все-таки ангел? Надо было спросить у Тишки, но каждый раз, когда они говорили, дело ограничивалось обсуждением земных предметов — кроватка, пеленальный столик, анализ крови, гемоглобин — тем для обсуждения было так много, что Тетя не успевала спросить главное.
В те дни она и решила, что нимбы святых вовсе не от их внутреннего сияния, нет — это Бог повязывает сияющие платочки над их головами, показывая, что Он с ними и каждый такой нимб-платок — его награда. Ведь сам по себе человек если и может сиять, то лишь отраженным светом.
Ланин зашевелился, застонал и повернул голову, щекоча ей подмышку. Проснулся. Она тоже очнулась, оторвалась от далекого, таинственного, пронизанного светом времени. Наконец смогла приподняться, высвободить затекшую руку, взглянуть на часы. Пора было бежать за Теплым.
— Доброе утро, — произнес Миш растерянно, глядя на нее круглыми, ничего не понимающими спросонья глазами. — Неужели я все-таки уснул?
Глава
Тетя была уверена: после встречи в Калинове Сергей Петрович пришлет ей письмо сейчас же — но толстый конверт обнаружился в ящике только через две недели, в самом конце марта. Из конверта выпала копия фотокарточки Павла Сергеевича Сильвестрова, дядюшки Ириши. Сильвестров был снят в тройке, имел правильные черты лица, хотя и крупный нос, открытый уже лысеющий лоб, коротко стриженные волосы, пышные усы с проседью, глядел твердо и зорко — вообще облик его дышал энергией и напором. Тетя начала читать присланную Голубевым историю о юности Павла Сергеевича — и никак не могла узнать в чутком, не похожем на остальных мальчике будущего удачливого коммерсанта. В Павлуше ей мерещился Теплый, и она вздрагивала от живости плывущих перед глазами цветных картин.
Началось все с ярмарки, нет, раньше гораздо, с маслобойни. Ему было четыре года тогда, вбежал в дом со двора, бросился к матери, потянул за собой: горит!
Мать выскочила, поправляя юбку, уже сведя страдальчески брови, оглядела двор — ничего. Выглянула за ворота — сонно, тихо. Начала спрашивать людей, работавших во дворе: но никто не слышал, чтобы горело. «Что ж ты пугаешь мать зря? Где, где горит?» Он упрямо показывал на запад: «Там». И получил крепкий подзатыльник в ответ: «С этим, Павелко, не шути!»
На следующий день выяснилось: в двадцати верстах к юго-западу от города, в Шопше, был пожар — сгорела маслобойня. Мать, узнав про это, перекрестилась: уж не прозорлив ли сын?
Павлушу, теперь уже по-доброму, расспросили снова, заодно и всех домашних, следствие возглавил отец, Сергей Парменыч. Он и догадался первым: нет, не прозорлив, это — нюх, нечеловеческий, редкий. Пашка учуял дым. Старший брат, Андрюха, припомнил, как весной еще Пашка сказал раз, сидя в столовой: «Сирень завтра распустится, из почек уже прет». Это при закрытых-то окнах! Но тогда значения этому не придали, мало ли что дитя лопочет. Припомнила и нянька, как недавно Павлуша выскочил во двор и начал морщиться: «Фу! дохлятиной воняет!» Пошел на запах и принес за хвостик из-под амбара полуразложившийся труп мышки.
После пожара в Шопше Павлушин дар стал очевиден, только ни выгод, ни счастья ему не принес. Старшие, Андрюха и Герка, сейчас же начали дразниться — «Пашка-собачка! Пашка-собачка», а еще иногда почему-то «вонючка». Совали под нос гнилые или обоссанные тряпки, спрашивали: «Ну, чем пахнет?» Даже шестилетняя Галка им подпевала и его подзуживала. Все время они его проверяли, и угадывал, он угадывал все всегда. Но в конце концов не стало Павлуше от братьев проходу, будто нечем им было и заняться, только напоминать ему, какой он урод и собачка. Пока он не догадался, не понял — не головой, скорее душой, как спастись. Притвориться! Бывает же так, что нюх у собак от старости или слишком резких запахов пропадает. Когда красили перед Пасхой дом, и все провоняло ацетоном, Паша объявил вроде матери, но так чтобы и старший Андрюха слышал: «Нюх-то мой отбило. Не чувствую ничего». Сначала ему не поверили, но он твердо стоял на своем, да еще подсказал им: «Может, это от краски?» И братья постепенно отстали, оставили его в покое. А он, чтобы не сбиться, не погореть, заставил себя словно бы не ощущать запахи, как перестают слышать шум реки или поезда за окном. Отключил всю эту лезущую в ноздри пахучесть, и постепенно запахи послушно притихли, больше не докучали ему.
Когда Паше исполнилось двенадцать лет, Сергей Парменыч впервые взял его с собой в Нижний — помогать в лавке, привыкать к ярмарочному делу. Андрюха к тому времени уже женился и вел собственное дело, Герка работал пока у отца и вместе со старшим приказчиком Калинниковым отправился в Нижний уже несколько дней назад. Купец второй гильдии Сергей Парменыч Сильвестров был мукомолом, имел две мельницы на Которосли, свой мукомольный завод и на Нижегородской ярмарке держал два торговых места.
Павлуша с отцом приехали за два дня до открытия, на поезде, и сейчас же, с вокзала, отправились на место. Лавки у отца были большие, в пять растворов, обе уже чисто вымытые и заставленные товаром — мешками с мукой, крупой, прозрачными бутылями с подсолнечным маслом. Это Калинников с Геркой наняли для уборки знакомых по прошлым годам рабочих-татар.
На втором этаже дома, в котором была лавка, отец с Павлушей умылись с дороги, побросали вещи — и пошли глядеть ярмарку. Ни на что она оказалась не похожа.
Чтобы обойти их ярмарку в Ярославле, хватало получаса. Здесь раскинулся город: длинные улицы с фонарями, только вместо домов — двухэтажные и трехэтажные лавки, банки, трактиры, чайные, гостиницы, даже парикмахерская им встретилась — за стеклом сидел в простыне длинный лысый господин с мыльной пеной на точно втянутых щеках.
Сначала отправились в собор. По пути Паша разглядел мечеть и еще какое-то высокое здание — оказалось, синагога. «Молиться-то всем охота», — спокойно заметил отец в ответ на его вопросы. В соборе Сергей Парменыч разыскал попа — из молодых, худого, с темным хвостом, с быстрыми черными глазами, он и отслужил им — частя и захлебываясь — молебен об удачной торговле. Поставили свечи, поцеловали иконы, выбрались на воздух и пошли к пристани, на биржу.
Возле плашкоутного моста через Оку стоял балаган, на каменной основе, — это и была биржа. В балагане толпился народ, все что-то говорили, висел плотный, ровный гул. «Погоди, то-то будет как ярмарка откроется, пока-то все только примериваются», — сказал ему отец и тут же отвлекся. Высокий парень с пробором посреди и просительным лицом подошел к Сергей Парменычу, заискивающе поздоровался, но отец поговорил с ним кратко, почти сразу отвернулся и уже здоровался со сладкой улыбкой какому-то важному бородачу.
И все время потом с кем-то разговаривал, то почтительно склонив голову, чуть не изогнувшись, то — свысока, как старший, то и вовсе едва цедил слова, но, когда говорил склонившись, всякий раз указывал на Павла — вот сына привез, пора уж к делу. И получал неизменный одобрительный ответ: а что ж! Пусть привыкает! Кто-то хлопал Пашу по плечу, кто-то подмигнул ему, и почти все улыбались, один только, в бабочке и сером костюме, глянул строго, остро, глаза в глаза, Паша сейчас же покраснел, уткнулся взглядом в пол. «Старший приказчик Журавлева», — сказал тихо отец, когда зоркий отошел. Журавлев был одним из самых крупных хлебопромышленников на Волге.
Пока они толкались на бирже, отец назначил не одну, не две и не три уже встречи, и все в трактирах. Однажды повернулся к сыну, сказал со значением: «Основная торговля-то там!» Тогда Павел подумал, что трактирам идет особая прибыль из-за наплыва посетителей, и лишь потом понял: нет! За обеденным столом ударяли по рукам и заключали сделки.
Из балагана Павел спускался с гудящей головой, но у реки, вдыхая знакомые запахи водной гнили, рыбы, мокрого дерева, отдышался, пришел в себя. На главной площади было тоже людно, всюду шныряли приказчики, посыльные, торопливые, вовсе не степенные, как у них, энергично шагавшие куда-то купцы, он заметил и человека в тюбетейке, а потом и двух смуглых людей в халатах и толстых чалмах, но даже им отец не удивился, только уронил с достоинством и точно легким презрением: бухарцы.
Тетя остановилась, задумалась: Бухара? Ей показалось, она чувствует кислый запах пота, идущий от бородача в полосатом халате, подгорелого масла, дыма. Или все это ощущал Павлуша?
Наконец отец скомандовал: в трактир, и они долго, сытно обедали — от еды Пашу разморило. Из трактира шел спотыкаясь, клевал носом.
— Ну а теперь в цирк пойдем. Хватит работать, — сказал Сергей Парменыч, дернув его за руку. Павел заморгал и сразу ожил: сколько лет он мечтал увидеть настоящий, большой зверинец!
Цирком оказалось деревянное здание с островерхой крышей, украшенной лентами, которые лениво шевелил ветер. Возле входа на площадке играл с дрессированной собачкой мальчик, собачка прыгала через палочку и умела считать — обклеенные цветной бумагой кольца, которые мальчик ей показывал. Но сам цирк был еще заперт, представление ожидалось только через час.
Отец постоял чуть-чуть, подумал, велел сыну «погулять вокруг да около» и пообещал, что скоро вернется. Паша и ответить не успел, как Сергей Парменыч уже шагал прочь. Стал смотреть на собачку, но фокусы повторялись, и он быстро соскучился. Отца все не было, он обошел деревянный цирк вокруг, постучал даже в тонкую стену, вдруг выстучит какого зверя и услышит рык? Но не выстучал и побрел от цирка в сторону, куда глаза глядят, решив, что заблудиться на этой площади невозможно, и вскоре различил неподалеку веселые выкрики и даже будто песню.
На другой стороне площади стояла высокая карусель. Карусель окружила толпа зевак, шум слышался именно оттуда. В Ярославле на ярмарке у них тоже была похожая, он катался всегда — может, и сейчас хватит денег, отец насыпал ему немного мелочи. Паша подошел ближе — и отпрянул. На карусели, держась за поручни, катались не дети, а… женщины! Почти все они улыбались ярко накрашенными ртами и громко переговаривались с мужчинами, глядящими на них из толпы. Одна, в длинном желтом платье, с рукавами, расшитыми цветным стеклярусом, несколько раз пыталась даже что-то запеть, но все время сбивалась, забывала слова и… смеялась. Кажется, она была пьяной. Плечи у двух ее соседок были обнажены, волосы распущены. Все они, ехавшие на карусели, как-то непонятно заводили глаза и пританцовывали, крутились. Карусель катили две понурые пегие лошади. Паренек Пашиных лет подгонял их кнутиком — и, казалось, ничто не заботило его вокруг, лишь бы лошади не останавливались, лишь бы шли и тянули карусель.
— Ну, как я тебе, красавчик? Погляди-ка, что у меня тут, — говорила полная брюнетка в красном декольтированном платье молодому купчику с лихо заломленной фуражкой на черных кудрях, стоявшему совсем близко с Пашей. Сделав какое-то неуловимое движение, брюнетка на несколько мгновений обнажила одну грудь. Купчик громко, но как-то надсадно засмеялся. И услышал:
— Но есть кой-чего и послаще!
Карусель сделала круг, брюнетка снова явилась, махнула платьем, и… на миг открыла толстые белые ноги, полные колени с ямками, на одной из ямок Паша разглядел расплывшийся фиолетовый синяк.
Голова у него закружилась, он качнулся, схватился за железную ограду, окружавшую карусель.
— Это что же, театр такой? — сглотнув, спросил он с непонятной надеждой, оборотясь к кудрявому соседу.
— Теантр? Да, теантр такой! — захохотал сосед, но тут его дама опять вернулась, и он уставился на нее в ожидании новых фокусов.
— Пойдем со мной, чернявая! — хрипло, властно и совершенно неожиданно произнес вдруг вовсе не заигрывавший с красоткой купчик в фуражке, а стоявший чуть поодаль солидный купец с окладистой, хорошо расчесанной, русой волнистой бородой и бисеринками пота на толстом носу. Едва купец произнес «пойдем», карусель точно по команде остановилась, чернявая, все так же улыбаясь и повиливая задом, спустилась вниз. Услужливый парень с усиками, до того неприметно стоявший у карусели, уже подходил к бородачу и вступил с ним в неслышные переговоры. Карусель сейчас же двинулась снова.
На освободившемся месте была уже другая девушка — белокурая и совсем юная. Тоненькая, стройная, с чуть вздернутым носиком и зелеными глазами, такая хорошая и добрая… Да неужели ж и эта?.. Едва карусель двинулась, женщины снова заговорили, зашумели — но курносенькая стояла молча, никого не завлекая и чуть только улыбалась, опустив длинные светлые ресницы.
— Ах ты скромница …ная! — выкрикнул кто-то с озорным и вместе с тем злым восхищением. Павел повернул голову и… увидел в толпе собственного отца. Отец неотрывно смотрел на новенькую и улыбался совершенно незнакомой, неприятной и хищной улыбкой.
Павлуша сжался, опустил голову, холодея от мысли, что отец его сейчас увидит здесь! Кинулся прочь, расталкивая людей, под ругательства и две тяжкие, обидные оплеухи, выскочил на край площади, нырнул в проулок, неслышно подвывая, рванул вперед. Мимо лавок, людей, строений, фонарных столбов, распахнутых дверей, витрин. Из подворотни выскочил коричневый чумазый щенок, затявкал, дернул его за штанину, та затрещала, но выдержала. «Стой, что украл?» — услышал он звонкий мальчишеский крик и опомнился, пошел медленней, поднял голову, огляделся. И обомлел.
Вокруг был сказочный город. Стояли башенки в несколько этажей, карнизы крыш закруглялись кверху, аккуратные крылечки подпирали колонны. В глаза поплыл красный шар — не сразу Паша разглядел, что это фонарь, он уже горел, сияя теплым огнем, хотя сумерки только забрезжили. В окнах той же башни висели ярко-розовые занавески, из-за одной выглядывал маленький узкоглазый мальчик. Паша помахал ему, но занавеска тут же задернулась. Все здесь было цветное, все как игрушечное и такое славное да веселое, точно в Рождество. И Паша вспомнил. Похожие домики он видел на картинках в книжке, где рассказывалось про разные страны. Китайские это были домики, вроде пагод.
У входа в одну из башен стояла подвода, три низких человечка с такими же, как у мальчика в окне, глазами-щелками разгружали квадратные ящики в кожаной шкуре. До этого Паша ни разу еще не видел китайцев так близко. Как они работали, ему понравилось — проворно, слаженно и совершенно бесшумно. Он подошел ко второй двери лавки, заглянул: на полках высились пирамиды темных прессованных плиток, стояли разноцветные жестяные коробочки, прозрачные стеклянные банки, в отдельных деревянных ячейках лежали нарядные шелковые мешочки с золотыми шнурками. Это была чайная лавка, и всюду — в банках, в мешочках, в ящиках — лежал чай.
Светло-желтый, болотный, серый, коричневый, красный, густо-черный — палочки, червячки, мелкая крошка. Был Паша в похожей лавке у них в Ярославле, но не такой огромной и праздничной, совсем другой. А здесь… Здесь и пахло совсем иначе, не как у ярославского чайника и не как в их рядах, скучных, хлебных, тем более мясных — в воздухе дрожало облако хрупких загадочных ароматов, утягивающих прочь. И, не отдавая себе отчета, Паша отпустил себя на вольную волю, разрешил себе снова чувствовать их и идти куда хочется. Туда, где нет карусели с девками и незнакомого, соединившего злость и сладость отцовского лица, где никто никого не дразнит, не бьет и не лебезит, лживо склонив голову. Потому что там вообще нет грубости, лжи, вонючих тряпок, а царит покой — просторный, чистый, слоящийся тонкими запахами. Теперь он ощущал не только эти запахи, но и что эта раскрывшаяся ширь — его, его собственная, он был в ней не прохожий, а свой и главный.
Точно в подтверждение этого стоявший за прилавком старый китаец в темно-синем халате громко позвал его: «Иди сюда, малачык! Дам тебе чего». Паша приблизился, а старик уже лил из темного глиняного чайника в маленькую чашку без ручек светлую прозрачную жидкость.
— Пей. Кусиня! Здоловый будес.
— Это что же — чай?
— Чай, чай! — закивал китаец.
Паша робко поднял тремя пальцами чашечку, осторожно макнул язык и замотал головой — горячо! На вкус эта желтая жидкость была совсем не похожа на то, что заваривали у них дома — травяная, с подмесью чего-то цветочного, и сладковатая. Хотел отставить, но китаец рассердился, потребовал: до дна. И он послушно допил мелкими глотками, дуя и обжигаясь. Нащупал в кармане мелочь, протянул, но китаец опять замахал руками: «Нет, нет, на сясе». На счастье! Может, у них примета такая — зазывать первого встречного и поить чаем?
Китайцы все носили мимо старика тяжелые ящики — каждый был обернут в свой запах. «Цибики — вот как они называются, вспомнил!» Он, спросив китайца глазами: можно ли поглядеть, и получив от него очередной взмах руки — гляди! — двинулся в полумрак, за боковую дверь, куда ходили грузчики. Там высились до потолка стены цибиков. Паша знал, их везли сюда долго — из Китая, Индии — на верблюдах, быках, лошадях, кораблях, лодках. Но сколько же длился путь? Полгода? Год? Ящики стояли плотно, одни были светлые, оплетенные бамбуком, другие обитые темной кожей, все вместе они походили на пеструю крепостную стену. И Паша с ясностью, резанувшей по сердцу, понял: в этой крепости он и будет жить.
Он поблагодарил старика, даже низко поклонился ему и тихо вышел.
Темные чаинки плыли перед глазами. И светлели, оборачивались снежинками.
Плотная подушка запахов, которую он распотрошил на перышки, и следил теперь, как они парят в воздухе. Жасмин. Липа. Мед. Лимон. Мята. Еще пахло кожей, долгим солнцем, осенней землей, дымком, разогретым деревом, пылью, сушеным зверобоем у бабушки на чердаке, и — нелепо, резко — банным веником.
Он шел и прятал улыбку, но она выступала снова. В этих запахах таилась вся полнота мира, все, что родит земля.
Все эти годы он скрывал даже от себя «собачий нюх», стыдясь его, не зная, зачем он ему дарован. Вот зачем, вот за этим. Чтоб вдыхать ароматы чая и расслаивать их на липу, мяту, дым, веник, необъяснимую терпкость неведомых трав, присутствие которых впитали жесткие чайные листья и нежные цветки. Внезапно тяжкий, наглый всплеск дегтя разметал все в клочки. Выбритый наголо молодчик, с толстыми торчащими ушами, в праздничной розовой рубахе, поддевке и черных смазанных дегтем сапогах быстро прошагал мимо.
Паша очнулся, сердито посмотрел вслед молодцу и с изумлением почувствовал: он бодр, свеж и совершенно спокоен. Неужели совсем недавно он плакал, захлебывался обидой и болью?
Уже приближаясь к площади, Павел увидел знакомую спину. Отец. Шел неторопливо по той же улице впереди.
Паша окликнул его.
— А, вот ты где? — обернулся батя. Паша сжался. Но затрещины не последовало. Отец был странно размягчен и красен лицом. Искал ли он сына? Или сам только сейчас шел к цирку?
— Ну что, пойдем зверей смотреть?
Но Паша в ответ взмолился: «Нет! Завтра. Спать хочу, мочи нет».
Отец пожал плечами, но, кажется, не удивился, пробормотал даже: «Намаялся!» — и повел его устраиваться на ночлег.
Он уснул мгновенно. И всю ночь прошагал рядом с двугорбым верблюдом. От жесткой набитой пылью верблюжьей шерсти крепко несло кизяком, кислятиной, едким дымом ночного костра. И шли они не по земле, а по желтым песчаным облакам, шершавым и твердым, точно камень — внизу, в узких просветах, мелькали зеленая земля, соломенные крыши домов, темные чайные кусты на склонах.
С тех пор он узнал и запомнил навсегда — от жаркой похоти, от жизненной погани можно забраться наверх, спрятаться в собственное призвание — и так спастись.
Глава десятая
Дворники раскидали лопатами сугробы, и снег шумно, весело таял, улицы обновлялись, кое-где пробивалась уже травка — как же Тетя любила это краткое время, время юности и ожиданий, набухших почек, но сейчас даже нараставший свет не радовал, только давил — несовпадением. У нее-то внутри продолжалась разруха, расслаивались и сыпались стены, под ногами хлюпала жидкая черная грязь.
Откуда это взялось? В какое мгновенье просочилось?
Ведь в конце концов Тетя приняла все его условия, приняла, потому что не в силах была его потерять, не умела жить без его утренних приветствий, вечерних прощаний, постоянного присутствия и, чего уж там, без не таких уж частых, но желанных свиданий. Но обнаружилось — так невозможно тоже. Невозможно замереть в точке идеального равновесия и спокойно скользить, нарезая круги. Раз в неделю встречаться, слать по несколько сообщений на дню. Потому что жизнь не была неподвижной — все время что-то менялось, развивалось, двигалось, и, желая или не желая этого, Тетя тоже двигалась вперед. И перемещаться по этому любовному пути можно было либо вверх, все выше, выше (или глубже, что одно и то же), либо…
Незаметно Миш перешел на прозу, стихи точно испарились, и вместо прежних старательных посланий все чаще она получала — ц.л.м.с.н. Что, так некогда? Не некогда — не нужно! Уже не нужно было стараться. Совсем не так, как прежде, он бросался к ней при встрече и по-другому ее расспрашивал, быстрей, равнодушней. Исчезло юношеское нетерпение и страсть. Но что самое болезненное — все чаще он пропускал ее сигналы. Она писала, звонила, Миш не отвечал, не перезванивал по полдня, иногда и целые сутки. Потом извинялся, шутил, забалтывал: «Прости, детка, прости, милая, действительно не мог, все время на людях». Каких? В ответ следовало имя какого-нибудь человека, которое постоянно звучало по радио, мелькало в их же газете, но про которого Тетя никогда не думала, что он живой. Ланин с ними общался, с этими нелюдьми, отправлялся обсуждать новые проекты, вручать премии, справлять бесчисленные юбилеи чего-то там. А иногда абонент был и вовсе недоступен. Прежде такое случалось только в полете, теперь и в Москве. Он от нее скрывался?
Пик их отношений за каких-то два-три месяца оказался позади, и, едва она осознала это, птички сомнений, до сих пор невсерьез скребшие края души, слились в черную злую птицу, хрипящую невыносимое: ну а дальше-то, дальше — что?
От этого хрипа ей физически не хватало воздуха, она глядела в глаза ему, чуть зеленоватые, веселые, и спрашивала немо, но он молчал, молчал, вонзаясь в нее, жадно, неутомимо, жарко, а потом шептал на ушко доброе и простое, растапливая сердце, на время снимая тревоги и вопросы. И снова вскакивал на громадного серого волка, лихо надвинув кепочку в клетку из Оксфордской университетской лавки, скакал прочь, чмокнув на прощанье, воркующей скороговорочкой поплевывая благодарности.