Тётя Мотя
Шрифт:
Под конец рассказа бабушка расщедрилась, мне помирать все равно, покопошилась у себя в комнате и принесла вдруг темную, но самую настоящую серебряную ложку. Вот вам, мальчики. Это он-то, мальчик! Ложка была необычная — в виде ракушки, с витым черенком. На задней стороне проба — Сергей Петрович уже дома ее разглядел.
Ложку эту принес когда-то Настасье Егоровне сын (нет его в живых давно, хулиганы зарезали, невесело, но очень спокойно сообщила она) много лет назад. «Мальчиком он купался в Чистом с ребятами, стали строить из глины крепость, и нащупал Леня в глине твердое — вынул, показалось сначала — ракушка, но какая-то странная. А отмыл, оказалось, ложка. Была бы простая, выкинул ее обратно в пруд, а тут подумал да и принес домой. И ложечка оказалась
Так и появилась у них в коллекции ложка из Новинок. Сделанная, похоже, во Франции. Сервировочная, черпавшая когда-то корнишоны и оливки.
И снова Сергей Петрович утирал слезы. Отвлекался только на Асин дневник, дело медленно, но продвигалось.
Глава восьмая
В один из таких печальных вечеров в дверь Голубевых дома постучали. Открыла Анна Тихоновна, позвала его. На пороге стоял Задохин.
— Я поговорить с вами пришел, Сергей Петрович, — отрывисто и гундосо выпалил Иван Валерьевич.
С лица его точно сошел обычный розовый младенческий цвет, Задохин был сер.
Сергей Петрович вежливо повел директора к себе, пригласил сесть на свой черный диванчик и уже присел на стул сам, как вдруг Иван Валерьевич упал перед ним на колени.
— Простите, простите меня!
— Что вы? Что вы делаете? Сейчас же поднимитесь, — недовольно замахал руками Голубев.
Но Задохин не двигался.
— Да что ж это такое? Мы не в драмкружке, Иван Валерьевич. Поднимайтесь.
— Простите меня, Сергей Петрович, — медленно пунцовея и никак не желая подняться, говорил Задохин.
— Помилуйте, Иван Валерьевич, за что мне прощать вас? Мы вдвоем не могли преподавать один предмет, вы совершенно правы были. И потом, если бы я не ушел из школы, разве нашел бы я столько всего? Я же в архивах сейчас, в библиотеке, мне там счастье! — уговаривал его Голубев, но Задохин не слушал.
— Послушайте, если вы сейчас же не подниметесь, я говорить с вами не буду, — твердо заключил свою речь Голубев.
— Нет, нет, Сергей Петрович, я другим перед вами виновен. И этим тоже, можно было подумать и как-то изловчиться с историей, но я — другим, страшным.
Красное лицо Задохина исказилось.
— Вам плохо? Воды принести? — говорил Сергей Петрович, окончательно раздражаясь.
— Нет, не надо воды. Я… я прощенья просить пришел, — снова начал Задохин.
— Да ведь вы попросили уже прощения. Я вас прощаю. И довольно, Иван Валерьевич. Вставайте. Хотите чаю?
— Сергей Петрович, это я музей спалил, — проговорил вдруг Задохин отрывисто и тут же поднялся на ноги.
— Что?
— Я музей спалил, — повторил Задохин сильно дрожащим голосом.
— Вы? — не поверил Сергей Петрович. — Спалили музей? Что опять за безумие!
— Я, — упорствовал Задохин.
— Как же вы? Если это сигареты, мальчишки…
— Я, я спалил, — повторял Задохин. — А потом про мальчишек сам же и придумал и всем начал рассказывать, да только мальчишек в тот вечер во дворе школьном даже и не было. Я спалил.
— Хорошо, — вздохнул Сергей Петрович, — садитесь. Садитесь и рассказывайте.
Задохин тут же упал на диванчик, точно потеряв последние силы.
— Грешен, грешен я перед вами. Лампадка! Лампадка меня погубила. И сквозняк.
— Лампадка? Но она же не зажигалась никогда.
— Третье июня и шестое июля — Владимирская, — проговорил Иван Валерьевич и снова умолк.
— Да говорите же, — устало повторил Сергей Петрович.
— Вы знаете, мы спорили об этом столько. Знаете, что я думаю про иконы в музеях. Не место им там, я и сейчас уверен. Вот и лампадку мы с вами поставили, это я настоял. Глуп, глуп, признаю, что глуп был, Сергей Петрович. И знаю, что глупо это выглядело — лампадка, которую не зажигают никогда. Так ведь я ее и зажигал. Чтоб потеплилась, чтобы огонек хоть недолго. На каждый праздник Владимирской зажигал, приходил в музей вечером и на несколько минут зажигал, молился, тропарь обязательно читал. В нашей семье с Владимирской многое связано. Мой дед в войну ею спасся… Зажигал тайно, потом тушил, никто и ведать не ведал. В этот раз так же было. Зажег, помолился, как всегда, но что-то душно мне показалось, форточку открыл, пошел в другую комнату, и тут… — Задохин как будто всхлипнул, живо напомнив Сергею Петровичу мальчишку, который винился в кабинете директора. Сергей Петрович засмеялся против воли.
— Лида мне позвонила по мобильному.
— Жена?
— Да, Лида. Кеша наш годовалый из окна вывалился. С первого этажа, но у нас высоко там. Лида плачет, Кеша орет. Я пока с ней говорил, себя забыл. Побежал домой, но дверь музея запереть не забыл все же, а про лампадку забыл.
— Как, как вы могли забыть? — почти закричал Сергей Петрович и осекся тут же. Никогда не бывал он в шкуре отца многодетного.
— Я уже когда домой бежал, вспомнил, вспомнил про лампадку, хотел вернуться, ну, думаю, потом вернусь. Помолился Матери Божией, чтобы управила, чтобы все хорошо сложилось и с Кешей, и в музее. Поймите, у нас дома лампадки под иконами сутками горят. Негасимо! И никогда — ничего! А тут на несколько часов всего. Хотя и саднило. Надо было позвонить кому угодно, да хоть вам — признаться, попросить погасить. Но гордость! Да и боялся я. Сразу же всем известно станет — директор не соблюдает меры безопасности. Позор. Так никому и не позвонил. Прибежал домой, там Лида вся трясется, младенец надрывается, ножка у него распухла, кровь идет, он на камень напоролся да и напугался, детей бросили на Авдотью Яковлевну, тетку Лидину, — повезли Кешу в Углич, в больницу. А там сами знаете, не торопятся. Ничего в итоге не нашли, только сильный ушиб, перевязали и отправили нас домой. Приехали уже поздно совсем. Про лампадку я не забыл, помнил, все молился Матери Божией, чтобы обошлось, и когда вернулись — гляжу, стоит музей, не шелохнется, Слава Тебе, Царица Небесная! Довез жену с Кешей до дома, высадил, и тут только пошел в школу. Подхожу… — Задохин снова всхлипнул, гулко сглотнул, но взял себя в руки. — Подхожу, а из окна музея дым валит! И как раз оттуда, где икона висела. Сначала сам надеялся погасить, кинулся, да какой там — не войти уже было, занавески пылали и пол… Простите, простите меня, — снова завсхлипывал Задохин.
— Невероятно. Невероятно, — только и повторял в ответ Сергей Петрович.
— Знаю, — виновато кивал Задохин. — Можете теперь сдавать меня, куда хотите, с потрохами.
— Да опять не о том вы, — удивлялся Сергей Петрович. — Невероятно, что вы пришли ко мне.
— Так ведь совесть у меня. И чудо такое — услышала Она меня, услышала все-таки. Но все равно тяжко. Уснуть не могу. Видеть никого не могу. Простите? — снова спросил Задохин и совсем по-детски глянул на Сергея Петровича, снизу вверх.
— Разве дело в этом? Разве дело в личном моем прощении? Я вас прощаю. И тогда простил, и сейчас прощаю, — медленно говорил Сергей Петрович.
Задохин первый раз за все это время, кажется, перевел наконец дыхание.
— Да только мне это тоже урок. И звонок, — добавил Сергей Петрович, до этого сидевший сутулясь, и распрямился с улыбкой.
— Звонок? — не понял Задохин.
Но Сергей Петрович не ответил, только крикнул Анне Тихоновне, чтобы собирала ужин.
— Да, да, — точно опомнившись, затараторил освобожденный Задохин. — У меня же и подарок для вас есть, бабка одна померла, родственники и принесли коробку, до пожара еще, как обычно, в музей — с фотографиями разными, письмами — внучка ее у вас училась, ну, и уговорила. И принесли. До пожара это еще за неделю было, коробка в кабинете у меня так и простояла, все собирался передать вам на просмотр, хорошо, в музей не отнес… А тут вчера заглянул сам… — Задохин полез за пазуху и вынул из внутреннего кармана так и не снятой штормовки конверт. В конверте лежала фотография — старая, сероватая, Задохин осторожно вынул ее и подал Голубеву.