Тётя Мотя
Шрифт:
Тетя замотала головой, я не заказывала, но официант что-то быстро проговорил в ответ, кивнул на другие столики — на каждом стояло такое же снежно-клубничное: подарок от заведения — маргаритос.
Вскоре она уже плавала в прохладном маргаритовом море, улыбалась официанту, он принес ей новый бокал с трубочкой, разглядывала сквозь музыку темноволосую девушку, тянувшую янтарно-густое из рюмки на хрупкой ножке, насупленного парня в белой футболке, сидевшего к Тете вполоборота, подростков в бейсболках, которые тоже отчего-то набились сюда в невероятном количестве. Меж столиками пританцовывал человек в островерхом колпаке и длинном белом балахоне, с бутафорской, оплетенной бутылью на шее. Он всем предлагал из нее отведать. Но все только мотали головами и шумно смеялись, человек, видно,
— Да, да, еще одну, пожалуйста, — кивнула она официанту. И, опрокинув новую порцию, отправилась танцевать.
Танцпол оказался в другом зале, вот куда пригласил ее клоун. В полночь. Танцпол извивался, огни бежали по компаниям, кружкам, парочкам в белом, сплошь в белом, но были и одиночки, не так уж мало, и никто, казалось, не обращал друг на друга внимания, у многих были прикрыты глаза. Она счастливо вступила в эту подвижную беспечную реку, двигалась, как все, гребла, взмахивала лопастями, подпрыгивала в такт.
Прощай, Коля. Ты уже не посмеешь. Пока, Миш. Чао, Теплый. Гуд-бай, маман. Прощай, прощай, ледяной ком в горле под названием Rusia, Русиа — на испанский манер. Под грохот ударных она пинала свое полунищее детство, эту вечную, не осознаваемую бедность — шоколадные конфеты только на Новый год, яблоко в день, мандарины — по воскресеньям. Бросала гранаты в окна детского сада, где детей называли только по фамилии, рвала пионерский галстук, взрывала эти подлые артеки, где обязательно кого-то травили — не ее, так другую девочку, не похожую на остальных. Расстреливала свою мнимую старость, потому что в собственной стране после тридцати ей показалось, настало время увядания, еще немного, и ей будут уступать место в метро, здесь она была совсем, совсем молодой и могла свернуть горы — мяла, рвала, растаптывала, бросала через плечо. Вскоре все оказалось в этой отвратительной зловонной полыхающей куче.
Свобода, бесконечная, залепляющая уши, глаза, сердце, ум, свобода. Свобода жить и чувствовать, когда никто за тобой не подглядывает, никто не терзает, а сам ты что хочешь, то и делаешь, то и чувствуешь, и нет ни одного человека вокруг, который посмел бы тебя осудить, взглянуть укоризненно — но не потому, что они тебя не знают, а потому что им на тебя наплевать! Она не ожидала, что оно такое животное — это чувство свободы. Вот ее щит и меч, вот броня. Они сберегут от любых невзгод, от вечной тоски, растерянности, боли, потому что нет ничего дороже этого: никому ничего не быть должной. Вот в чем таилась разгадка счастья, ее счастья, и пусть. Не зависеть от людей и людишек, от их мнений, от Коли, Ланина, мамы, Теплого, ото всех. Ветер открыл ей секрет, ветер отпустил на волю.
И она снова прыгала на мигающем огоньками потном танцполе другого уже ресторана, где к ней подскочил лохматый и атлетичный как тебя звать? Альберто! Она делала вид, что не понимает ни слова, ни единой капли из коктейля испанско-английско-французского эсперанто, она ясно дает понять — и хохочущий Альберто растворяется в отблесках фонарей следующего кафе, хотя это, кажется, уже просто бар, бар, но тоже с танцами, она долго смотрит, как крепкие, крупные женщины исполняют под кондиционером национальные испанские танцы, высоко выбрасывая мускулистые ноги, но потом идет в туалет и видит: одна из танцовщиц заходит в мужскую половину. Переодетые в женщин мужчины — вот это кто, ничего похожего она раньше не встречала. И снова она удивленно смеется.
Тетя возвращалась домой глубокой ночью, ароматы лизали кожу и ноздри — кипарисы, лимоны, розмарин, розы — все это благоухало, струилось по воздуху неровными слоями, смешиваясь с взрывами музыки из распахивающихся дверей, с запахом пота, жареного риса, духов, бензина и аммиака — в этом райончике, как и в ее стране, люди не стеснялись мочиться прямо на асфальт.
Когда она шла по своей улице, беззвучной, темной, едва угадывая дорогу, над самой головой обнаружились еще и звезды, крупные звезды низкого южного неба, и чуть выше — узкий оранжевый серп луны.
Дело сделано, можно было возвращаться домой.
Глава двенадцатая
Ланин сидел в парке, возле того самого пруда, где гулял прошлой осенью с Мариной. Ветки прибрежной ивы купались в воде и напомнили ему его первый китайский пруд и парк.
В Китай Ланин попал уже в позднегорбачевские времена, журналистом. В Шанхайском аэропорту, ожидая, пока вся их компания снимет с ленты свои чемоданы, Миш заметил, как один местный житель подошел к высокому мусорному ведру и смачно харкнул. Через несколько минут и другой, совсем молодой паренек, зажав нос, высморкался туда же.
Нет, он, конечно, ничего и не ждал и все-таки сглотнул с отвращением. Стояла глубокая ночь, за окном автобуса ничего не было видно, почти час их везли из аэропорта, почему-то поселив на окраине безразмерного города. На следующий день их повезли на экскурсию в Сучжоу. В автобусе Ланин досыпал недобранное, а когда наконец очнулся, протер глаза, увидел в окно: Китай вовсе не древний, а юный, зеленый, насквозь растительный.
Их привезли в самый известный здесь сад. Михаил Львович не верил своим глазам и все смотрел, щелкал, не мог оторваться. Ярко-зеленые оладушки листьев на темной воде, головастики, снующие на прогретом мелководье, стаи оранжевых рыб в густой глубине. Заросли молодого бамбука, кусты пионов в тяжких шарах бутонов, смесь неузнаваемых ароматов трав, цветов, безымянных деревьев. Он то и дело отрывался от экскурсии и все водил ладонью по гладким уложенным в горы круглым камням и по другим — шершавым, серым, кружевным, глядел на хитросплетенную зелень, кусты, сливы, ивы, склонившиеся к воде, запрокидывал голову, не зная, как же все это вместить, отраженные в живом зеркале книги, стихи, пьесы. Или наоборот? По небу двигалось пухлое белое облако, вылитый дикий гусь, летящий прям из того стишка. Вот тебе и «образы природы в китайской поэзии эпохи Тан-Сун-Мин». Какие там образы! Ничего не придумывали, писали о том, что видели, на что падал взор. А видели они хорошо, метко, мелко и точно — зрение у китайцев всегда было отличное.
Все читаные иероглифы и в самом деле оказались предметны, овеществились, дрожали дрожью погруженной в воду бирюзовой ветки, плыли стайкой розовых лепестков, дышали прохладой павильонов, сочились мелким дождем, который, и правда, неожиданно побрызгал в них прямо на солнце. Он отстал от группы уже почти безнадежно, забился в какой-то коридор, соединявший два павильона, вдыхал отсыревший, совсем другой здесь, чем на улице, воздух, глядел в резное окошко, слушая шелест громадного сада, щебет птиц, всплески, видел и не видел, он точно впал в забытье. Послышался звон. Мелодичный, высокий. Кажется, это звонили часы. Мерные звуки поднялись над прудом, и сейчас же все оказалось подчинено четкому ритму, построилось. Совсем уже откровенно обернулось картинкой.
Древний китайский театр открыл свои двери, актеры в вышитых шелковых костюмах, белых раскрашенных масках вышли на сцену, представление начиналось. Ланин выскочил из коридора, отрываться так далеко было все-таки страшно, низкий морщинистый Чан, крестьянин, выдвинутый партией в люди, водивший их группу по саду, уже бежал к нему с красным флажком, махал рукой, страшно громко что-то говорил. Это тоже: разговаривали они здесь ужасно громко, почти орали, даже когда не сердились. Но Чан явно был в тревоге и гневе.