Тётя Мотя
Шрифт:
Он плыл стоя, расставив ноги, надежно уперев ступни в лодочные бока. Он держал в руках шест и отталкивался им от мягкого дна, покрытого слоем ила, толкался и радовался своей молодецкой проснувшейся в мышцах силе и том у, как правильно и уверенно встал, лодка почти не качалась, как упруго раздвигал густую зеленую сиявшую в вечернем августовском солнце воду, как врассыпную бежали мелкие, хорошо видные ему с высоты рыбки.
Ланин плыл мимо всклокоченного островка пруда, с завитой плющом беседкой, мимо насупленного человека в надвинутой на самый лоб лыжной шапке, обрезавшего садовыми ножницами с кустов пожухлые листья, мимо длинного желтого поля, по полю бежал мальчик с воздушным змеем в виде черного дракона. Крылатый дракон поднимался все выше, в прозрачное, осеннее совсем уже небо, через несколько
Мир проницаем, в мире нет стен, — успел подумать Ланин.
Камыши штриховали болотце. Утопшую в воде галошу удивленно разглядывала кувшинка. На острове стоял деревянный домик с флажком на макушке и вдруг вспыхнул, засиял леденцовым огнем, и старик с патлами все куда-то бежал, прижав к груди прялку в рассыпанных красных ягодках, по тропинкам, по улицам города, мимо трамваев, конок, лошадей, забежал во двор круглого желтого здания, прижался лицом к стеклу — там, за окном, девушка с двумя толстыми косами чуть сутулясь строчила конспект, рядом высились небоскребы толстых книг. Рыжий священник в золотом одеянии шел вдоль длинных деревянных столов, бросая широкой кистью радугу на нарядные куличи в сладких шапках, шипели воткнутые в куличи красные свечи. Мать сидела у окна в очках с «Вечеркой». Отец укладывал в брезентовый рюкзак фонарик, колесо свернутой веревки, спички, буханку черного — собирался в свой последний поход. Поднял голову, встретился с Ланиным глазами молча. И послушно дал заволочь себя легким горьким туманом.
Ланин давно уже беззвучно плакал и почти не заметил удара — лодка напоролась на невидимое препятствие. Туман рассеялся на мгновенье. Вот и Люба — юная, дерзкая — танцевала под Mother Helper, выкидывая два пальца — свобода, победа. И родная, родная какая-то женщина — угадывал Ланин, только не мог отсюда как следует разглядеть — с огромным животом стояла на берегу и тихо смотрела на него, но не звала, не просила остановиться. И он поплыл дальше, вниз, вслед за пробитой лодкой.
Деревянное качающееся и еще недавно такое надежное дно уходило из-под ног. Он погрузился уже по колени — в светлую зеленую воду. Спасать положение было поздно — слишком уж засмотрелся он на всех этих мальчиков, беременных, учителей. Вода поднялась до пояса и почти сейчас же до горла — он умел плавать, но знал — сейчас нужно подчиниться.
Солнечная прохладная вода колыхалась у груди, поднялась к шее, мазнула подбородок, он опускался все ниже, сделал глубокий прощальный вздох. Ушел под воду и ждал почти без ужаса, с улыбкой, когда кончится последний воздух. Наступила тьма, но сейчас же выяснилось, что и под водой можно дышать, тут только он понял, понял, и это его спасло: никакая это не вода. Можно захлебнуться, можно погибнуть, а можно научиться дышать, здесь, так, и он этому сейчас же научился. Где-то совсем близко зазвенело разбитыми нотами водяное пианино, звонкие разболтанные аккорды. Гайдн.
Ланин очнулся от того, что кто-то тормошил его, тормошил за плечо. Женщина в серой кофте — круглолицая, светлые глаза, встревоженные, усталые, в темных волосах коричневый ободок, тридцать семь, сорок четыре? — чем-то похожая на Тетю, с тем же потерянно-ласковым выражением лица.
— Вы простите меня, я вижу вы заснули? Задремали, а вот ведь гроза… Дождь.
Действительно, круглые водяные шлепочки ударяли его по рукам, шее, спине. Вот какое это было пианино. В парке сгустился грозовой сумрак, падали первые капли.
— Надо бы идти? Уходить?
То ли спрашивала, то ли требовала эта женщина, и он покорно встал и пошел за ней.
— Я врач, — говорила женщина, когда они уже почти бежали под постепенно густеющей водой, — увидела вас и испугалась, что-то было у вас в лице…
— Да? Я, кажется, спал. Бессонница такая, и вот свалил сон.
— Что-то — даже не знаю… — продолжала свое женщина. — Я в больнице работаю, — словно оправдывалась она, — всякое приходится видеть. Наблюдала за вами уже минут двадцать, уж простите, видела, что вы дышите, но все реже, то ли скорую, то ли искусственное дыхание; нет, думаю, надо для начала попробовать разбудить его, иногда, знаете, лучше больного разбудить, растолкать, чтобы он просто проснулся. Смотрите, магазин, забежим туда?
— Да, да, — говорил Ланин, постепенно приходя в себя — туда!
Стоял рядом со своей случайной знакомой, зевнул. Дождь наконец обрушился. Опрокинулись небесные ведрышки. Вода стала стеной. Послышался гром, небо озарилось — через минуту уже над самой головой вспыхнула молния, оглушительно загрохотало. Ланин улыбнулся этой воде, этому вечеру и увидел себя мальчишкой, как гонит во все лопатки на облупленном черном велике к дому и как хлещет по спине вода.
— Успели, — повторяла женщина, запыхавшись. — Добежали, слава те, господи!
— Да, — говорил Ланин, — да. Вот так гроза! Ого-го!
Женщина повернула к нему голову — робко взглянула. И он узнал ее.
Это она стояла там на берегу, родная, беременная, но в прошлом или будущем, он не знал, знал только: она. Ланин вдохнул всеми легкими и сквозь мокрое-пахучее различил прозрачную дольку того единственного аромата. Сглотнул. И то ли всхрапнул, то ли фыркнул, совершенно по-лошадиному. Тряхнул головой. Женщина вздрогнула и испуганно улыбнулась.
……………………………………………………………………………….
……………………………………………………………………………………
……………………………………………………………………………………
……………………………………………………………………………………
……………………………………………………………………………………
……………………………………………………………………………………
……………………………………………………………………………………
……………………………………………………………………………………
……………………………………………………………………………………
……………………………………………………………………………………
………………………………………………………..
Лотос цвел.
Глава тринадцатая
Тетя прилетела в Москву накануне вечером. Коля, исхудавший, с ввалившимися щеками, глядел на нее глазами святого, хотя лучше бы закричал. Пусть бы даже ударил. Но Коля не ударял, не обнимал, ни о чем ее не спрашивал, а на вопросы отвечал односложно, с рассеянной и немного, как показалось ей, сумасшедшей улыбкой. Накормил ее жареной картошкой, которая единственная оказалась дома, уложил спать. И не пришел к ней. Ни ночью. Ни ранним утром, как он любил. Не пришел.
На столе лежало давнее уже письмо — от Сергея Петровича — прощальное, Сергей Петрович рассказывал о том, как нашел своего отца, и сообщал, что болен, безнадежно, обольщаться не следует, выяснилось это несколько месяцев назад, но говорить об этом он не хотел, а сейчас время — потому что смерть уже не за горами.
Силы слабеют так быстро, что, думаю, не дотяну и до конца года… Но знаете, ухожу из этого мира с чувством благодарности — Анна Тихоновна, дети, кружок, музей, чудные наши находки, и вот под конец жизни еще один подарок — Бог утешил меня, подарил мне еще в земной жизни отца. Знаете что? Самое высокое наслаждение архивиста — обнаружение связей. Когда линия жизни какой-нибудь неведомой старушки в салопе с анонимного портрета в глухом провинциальном музее внезапно тянется в Тобольск, а потом — в Петербург, сквозь судьбы многих людей, потому что портрет ее нарисовал ссыльный поляк… Но неважно. И вдруг эта линия людей, о которых я столько думал, Адашевых, прошла через мою собственную жизнь. Разве это не чудо, дорогая Марина Александровна? Нет сил писать, хотя мысли так и роятся, и, кажется, за всю жизнь столько их не было, но рука уже едва движется. Будьте же счастливы, помните, это хорошо и угодно Богу. Пусть и таланты Артема процветут и приумножатся, он мальчик необыкновенный, говорю вам это как учитель со стажем, только берегите его — он хрупок, берегите, и он вас еще удивит. А то проведайте как-нибудь вместе мою Анну Тихоновну, старушке будет одиноко. Да еще, вот что, возможно, самое важное, возвращаясь к нашему быстрому разговору у автобуса, под пение этих девочек, помните? Уклад! Без уклада нет жизни, нет настоящих людей. Но если уклад все-таки утрачен — путь один: его нужно создавать. И начинать в нем жить с чистой страницы, которая, однако, уже вставлена в рамку. Храни вас Господь. Прощайте.