Тевье-молочник. Повести и рассказы
Шрифт:
Так оно и выходит, как я вам вначале говорил: «Растил я чад своих и пестовал», — работай как вол ради детей, бейся как рыба об лед, — «а они возмутились против меня», а они говорят, что лучше нас понимают. Нет, как хотите, — чересчур умны наши дети!
Однако, кажется, я на сей раз морочил вам голову больше, чем когда-либо. Не взыщите, будьте здоровы и всего вам наилучшего!
Годл
Вы удивляетесь, пане Шолом-Алейхем, что Тевье давно не видать? Осунулся, говорите, как-то сразу поседел? Эх-эх-эх! Если бы вы знали, с какими горестями, с какой болью носится Тевье! Как это там у нас сказано: «Прах еси и в прах обратишься», — человек слабее мухи и крепче
— Голда, ты грешишь? У нас в Писании сказано…
— Ну что мне твое Писание! — отвечает она. — У нас дочь на выданье. А за этой дочерью следуют, не сглазить бы, еще две, а за этими двумя — еще три!
— Эх! — говорю я. — Чепуха все это, Голда! Наши мудрецы и тут свое слово сказали. Есть в книге толкований…
Но она и сказать не дает.
— Взрослые дочери, — перебивает она, — сами по себе хорошее толкование…
Вот и объяснись с женщиной!
Словом, как вам должно быть ясно, выбор у меня, не сглазить бы, достаточный, и «товар» к тому же хорош, грех жаловаться! Одна другой краше! Не полагается, конечно, самому расхваливать своих детей. Но я слышу, что люди говорят: «Красавицы!» А всех лучше — старшая, звать ее Годл, вторая после Цейтл, той, которая втюрилась, если помните, в портнягу. И хороша же она, вторая дочь моя, Годл то есть, ну, как вам сказать? Совсем, как написано в сказании об Эсфири: «Ибо пригожа она лицом своим», — сияет как золото. И как на грех, она к тому же девица с головой: пишет и читает по-еврейски и по-русски, а книжки — книжки глотает, как галушки. Вы, пожалуй, спросите: что общего у дочери Тевье с книжками, когда отец ее всего-навсего торгует сыром и маслом? Вот об этом-то я и спрашиваю у них, у наших молодых людей то есть, у которых, извините за выражение, штанов нет, а учиться — страсть какая охота. Как в «Сказании на пасху» говорится: «Все мы мудрецы», — все хотят учиться, «все мы знатоки», — все хотят быть образованными… Спросите у них: чему учиться? Для чего учиться? Козы бы так знали по чужим огородам лазить! Ведь их даже никуда не допускают! Как там сказано: «Не простирай руки!» — брысь от масла! И все же посмотрели бы вы, как они учатся! И кто? Дети ремесленников, портных, сапожников, честное слово! Уезжают в Егупец или в Одессу, валяются по чердакам, едят хворобу с болячкой, а закусывают лихоманкой, месяцами куска мяса в глаза не видят. Вшестером в складчину булку с селедкой покупают и — «да возрадуешься в день праздника твоего», — гуляй, голытьба!
Словом, один из этих молодчиков затесался и в наш уголок, невзрачный такой паренек, живший неподалеку от наших мест. Я знавал его отца, был он папиросник и бедняк, — да простит он меня, — каких свет не видал! Но не в этом дело. Чего уж там! Если нашему великому ученому, раби Иоханану Гасандлеру{39} не стыдно было сапоги тачать, то ему, я думаю, и подавно нечего стыдиться, что отец у него папиросник. Одного только я в толк не возьму: с чего бы это нищему хотеть учиться, быть образованным? Правда, черт его не взял, этого парнишку, — голова у него на плечах неплохая, хорошая голова! Перчиком звать его, этого недолю, а мы его на еврейский лад переименовали — «Фефер»{40}. Он и выглядит, как перчик: неказистый такой, щупленький, черненький, кикимора, но — башковит, а язык — огонь!
И вот однажды случилась такая история. Еду я домой из Бойберика,
Время летнее. Солнце печет. Мухи кусаются. А кругом — благодать! Широко раскинулся мир, огромный, просторный, хоть подымись и лети, хоть растянись и плыви!..
Гляжу — шагает по песку паренек, с узелком под мышкой, потом обливается, едва дышит.
— Стоп, машина! — говорю я ему. — Присаживайся, слышь, подвезу малость, все равно порожняком еду. Как там у нас говорится: «Ослу друга твоего, если встретишь, в помощи не откажи», а уж человеку и подавно…
Улыбнулся, шельмец, но просить себя долго не заставил и полез в телегу.
— Откуда, — спрашиваю, — к примеру, шагает паренек?
— Из Егупца.
— А что, — спрашиваю, — такому пареньку, как ты, делать в Егупце?
— Паренек, вроде меня, — говорит он, — сдает экзамены!
— А на кого, — говорю, — такой паренек учится!
— Такой паренек, — отвечает он, — и сам еще не знает, на кого учится.
— А зачем, — спрашиваю, — в таком случае паренек зря морочит себе голову?
— А вы, — отвечает, — не беспокойтесь, реб Тевье! Такой паренек, как я, знает, что делает.
— Скажите-ка, пожалуйста, уж если я тебе знаком, кто же ты, к примеру, такой?
— Кто я такой? Я, — говорит, — человек!
— Вижу, — говорю, — что не лошадь. Чей ты?
— Чей? — отвечает. — Божий!
— Знаю, — говорю, — что божий! У нас так и сказано: «Всяк зверь и всякая скотина…» Я спрашиваю, откуда ты родом? Из каких краев? Из наших или, может быть, из Литвы?
— Родом, — говорит он, — я от Адама. А вообще-то я здешний. Вы, наверное, меня знаете.
— Кто же твой отец? А ну-ка, послушаем.
— Отца моего, — отвечает он, — звали Перчик.
— Тьфу ты, пропасть! Зачем же ты мне так долго голову морочил? Стало быть, ты — сын папиросника Перчика?
— Стало быть, я — сын папиросника Перчика.
— И учишься, — говорю я, — в «классах»?
— И учусь, — отвечает, — в «классах».
— Ну, что же! «И Гапка — люди, и Юхим — человек!» А скажи-ка мне, сокровище мое, чем же ты, к примеру, живешь?
— А живу я, — говорит он, — от того, что ем.
— Вот как! Здорово! Что же, — спрашиваю, — ты ешь?
— Все, что дают, — отвечает он.
— Понимаю, — говорю, — что ты не из привередливых. Было бы что. А если нет ничего, закусываешь губу и ложишься натощак. И все это ради того, чтобы учиться в «классах»? По егупецким богачам равняешься? Как в Писании сказано: «Все любимые, все избранные…»
Говорю я с ним эдаким манером, привожу изречения, примеры, притчи, как Тевье умеет. Но думаете, он, Перчик то есть, в долгу остается?
— Не дождутся, — говорит он, — богачи, чтобы я равнялся по ним! Плевать я на них хотел!
— Ты, — отвечаю, — что-то больно взъелся на богачей! Боюсь, не поделил ты с ними отцовского наследства…
— Да будет вам известно, — говорит он, — что и я, и вы, и все мы имеем, быть может, очень большую долю в их наследстве.
— Знаешь что? — отвечаю я. — Лучше бы ты помалкивал!.. Вижу, однако, что парень ты не промах, за язык тебя тянуть не приходится… Если будет у тебя время, можешь забежать ко мне сегодня вечером, потолкуем с тобой, а заодно, кстати, и поужинаешь с нами…
Разумеется, паренек мой не заставил повторять приглашение и пришел в гости, в самую точку угодил, когда борщ уже на столе стоял, а пирожки на сковородке жарились.
— Хорошо, — говорю, — тому жить, кому бабушка ворожит. Можешь идти руки мыть. А не хочешь, можешь и так за стол садиться. Я у бога в стряпчих не состою, и сечь меня на том свете за тебя не будут.
Говорим мы с ним эдаким вот манером, и чувствую я, что тянет меня к этому человечку. Почему, — сам не знаю, а только тянет. Люблю, понимаете, человека, с которым можно словом перекинуться — иной раз изречением, другой раз — притчей, рассуждением о разных, высоких материях, — то да се, пятое-десятое… Таков уж Тевье.