Тиберий
Шрифт:
Поэтому в ответ на предложение захватить власть Германик изобразил праведное возмущение и с чувством оскорбленного благородства спрыгнул с трибунала, намереваясь покинуть стан зараженного крамольным замыслом войска. Однако солдаты попытались его задержать, и это у них получилось, поскольку уходить ему, по сути, было некуда. После непродуктивной стадии логического общения настал черед эмоций. Солдаты показывали полководцу израненные тела, беззубые рты, разбитые старостью суставы. Многие из них отдали на благо бесящихся с жиру нобилей и сумасшедшего столичного плебса более тридцати лет жизни, а их по-прежнему держали в этих диких лесах на краю света. Они неистово просили и даже требовали, чтобы он повел их на Рим и затем в качестве правителя положил предел страданиям своих солдат. Германик всячески отбивался, позволяя страстям достичь точки кипения, а затем
На следующий день он собрал легионеров, заставив их выстроиться под своими знаменами, как подобает солдатам римского войска. Дождавшись, когда на плацу установился порядок, полководец объявил, что без промедления проведет увольнение ветеранов и составит смету для Рима, предусматривающую повышение жалованья. Во втором обещании солдаты усмотрели намерение затянуть дело проволочками, но не подали виду. Они предоставили возможность командующему и его чиновникам оформить отставку ветеранов, а уж потом потребовали немедленной выплаты денег. Германик давно понял, что у него достойные соперники, поэтому не стал рвать на себе волосы и приставлять кинжал к шее. Он решительно выволок из шатра злобно грюкающие денежные сундуки и извлек оттуда серебро, отчасти государственное, собранное в виде дани с галлов, отчасти его собственное, и начал раздавать солдатам.
Удовлетворив первоначальные аппетиты, легионеры слегка присмирели. Пользуясь затишьем, Германик отправил два легиона в другой лагерь под предлогом обострения ситуации на границе, на самом же деле, для того чтобы разделить силы восставших. После этого он без промедления отбыл на юг к Верхнему войску. Там солдатский лагерь походил на сложенный костер в ожидании фитиля, в качестве которого должна была выступить весть об успехе восстания Нижнего войска. Но тут вдруг в лагерь ворвался, опережая все вести, сам полководец, отнюдь не выглядевший побежденным. Солдаты растерялись. А Германик незамедлительно начал приводить легионы к присяге на верность Тиберию. С тремя легионами эта процедура удалась, но четвертый проявил строптивость. Тогда Германик выполнил в нем те же процедуры, что и в Нижнем войске: уволил ветеранов и выплатил жалованье. Оперативно предотвратив волнения, он поблагодарил солдат за добрую службу и снова устремился к низовьям Рейна, поскольку там опять вспыхнули беспорядки.
Туда, в главную ставку Германика, где находилась и его семья, прибыли послы из Рима. Их появление спровоцировало всплеск новой волны солдатского гнева. Легионеры начали преследовать сенаторов как представителей класса, ставшего в императорское время абсолютно паразитическим. Они гоняли избалованных комфортом богачей по всему лагерю, заставляли их забиваться в палатки легатов, бросаться в ноги знаменосцам, ища спасения у армейских святынь, припадать к алтарям. Германик попытался вступиться за сенаторов, но это получалось у него лишь днем, когда он охранял их своим присутствием, по ночам же солдаты издевались над ними по-прежнему. Своеволие легионеров грозило вновь вылиться в полномасштабное восстание. Поскольку небесные светила на этот раз не проявляли интереса к земным делам, Германику пришлось самому отдуваться и за людей, и за богов. Однажды тревожной ночью, под периодические крики терзаемых жертв Германик провел длительное совещание со своим главным легатом — Агриппиной.
Наутро лагерь огласился женскими причитаниями и детским плачем. Эти непривычные звуки пробудили солдат быстрее зычных команд центурионов и завываний командных рожков. Они с удивлением выходили из палаток и, раскрыв рты, смотрели на горестную процессию женщин и детей, покидающих лагерь.
— Что случилось? Куда они направляются? — в растерянности вопрошали легионеры, только что присоединившиеся к толпе зрителей.
— В земли треверов, — отвечали те, кто подоспел к месту событий раньше.
— Только женщины и дети или кто-то еще? — слышались новые голоса.
— Да, только гвардия Агриппины.
— Почему? Эпидемия или германцы?
— Мы.
— Что, мы?
— Они уходят от нас!
— И ищут защиты у галлов?
— Да, мы теперь хуже варваров.
— Неужели Агриппина могла подумать, будто мы посмеем ее обидеть?
— А почему, нет? Ведь мы же едва не позволили зарезаться ее мужу!
— Глядите, как она прижимает к лону нашего Сапожка!
— Что это? Она увидела, как мы смотрим на маленького Калигулу, и гневно переложила его на другую руку, словно пряча от нас, словно мы хищные звери!
— Жена Германика, дочь Агриппы, внучка Августа с маленьким ребенком, любимцем всего лагеря, уходит без охраны, лишь в сопровождении рыдающих жен и дочерей офицеров! Уходит от нас! Уходит к варварам!
— А взгляните на Цезаря. Он стоит удрученный, в одной тунике… Видели бы его теперь германцы!
— Мы обидели своего полководца, самого доблестного мужа государства, обидели его жену, самую добропорядочную женщину страны.
— То-то будут злорадствовать германцы, всеми своими полчищами не сумевшие добиться того, что натворили мы нашими неуемными притязаниями.
— А как будет торжествовать старуха Ливия! Она всегда завидовала доброй славе Агриппины!
— Вы лучше подумайте о галлах. Они теперь возгордятся оказанным им доверием, а на нас будут смотреть с презрением.
— Когда молва об этом печальном исходе женщин из нашего лагеря достигнет всех уголков страны, нас станут презирать все римские граждане и даже инородцы.
— Вы посмотрите на Агриппину! Как она идет! Сколько гордости, и ни одной слезинки.
— И даже Калигула, наш Сапожок, не плачет, словно напитался величием духа матери!
— Зато у солдат в глазах слезы — вон у тех, напротив.
— Я и сам сейчас расплачусь.
— Как мы теперь будем смотреть в глаза нашему полководцу?
Парад Агриппины прошел с величайшим успехом. Пристыженные легионеры со словами раскаяния бросились к трибуналу и стали молить Германика вернуть жену и сына под защиту их доблести. Однако он будто не замечал просителей, продолжая смотреть вслед удаляющейся процессии женщин и детей. Когда же мантия Агриппины в последний раз взвилась порывом ветра у распахнувшихся лагерных ворот и защитный вал скрыл шествие от глаз зрителей, находящихся внутри укреплений, Германик ушел в свой шатер. Через некоторое время он, уже в императорском облачении, возвратился к терпеливо ожидавшим его воинам и произнес нравоучительную речь.
— Жена и сын мне не дороже отца и Отечества, — начал он и далее обрушил на солдат шквал упреков. Затем он от упреков перешел к логическим выводам из дурного развития обстановки и привел легионеров к печальному выводу, что более всего они навредили самим себе.
— Могущество Рима не поколеблет измена двух легионов, — уверял полководец, — а вот себя вы лишили всяких перспектив на будущее.
Римское красноречие довершило победу Агриппины и повергло солдат в разгром. Семена мысли, посеянные расчетливой речью Германика в набухшие эмоциями души воинов, быстро проросли и дали долгожданные плоды. Легионеры тут же провели облаву на зачинщиков мятежа, связали их и притащили к трибуналу. Сейчас Германик мог сделать все, что угодно, его власть над солдатами была беспредельна. Если бы он казнил половину войска, вторая половина все равно боготворила бы его. Однако Германик был римским аристократом, значит, прирожденным политиком. Он знал, что настроение массы мечется из одной крайности в другую подобно маятнику. Сегодняшнее благо завтра будет признано преступлением и наоборот. Поэтому он организовал расправу над лидерами восстания так, чтобы ответственность полностью лежала на самих солдатах. Пленников по одному выводили на трибунал, а толпа голосом выражала свое отношение к каждому из них. Подобным образом в некоторых диких племенах проходили выборы вождя. Если большинство легионеров кричало, что обсуждаемый персонаж виновен в разжигании бунтарских настроений, то его сталкивали вниз, и солдаты тут же сами приканчивали осужденного.