Тибетское Евангелие
Шрифт:
А ведь и я был солдат когда-то! И я армию прошел. И я стрелял отменно! А армия моя была не где-нибудь — сперва на Северном Урале, северней Воркуты, где морозяки такие, что Бурятии да Хакасии и не снились, а потом — в таком плохом месте, что и вспоминать его не хочу: не могу. И вместо двух положенных лет у меня получилось три года.
Потому что в том плохом месте, в проклятом, в госпитале пролежал я черт знает сколько недель-месяцев в коме, ну это состоянье такое, когда полная отключка, в бессознанке человек, ничего не чует — не видит, а потом меня доктора на ноги поднимали, как из комы той вышел, а потом… Хирург там был такой отличный. В госпитале в том. В Кабуле. Юра Махалов его звали. Майор. Это он меня по частям из костей
И мы друг другу тогда ничего не могли ответить. А, да что вспоминать.
Есть вещи, которые вспоминать на земле нельзя. Есть такие, которые — надо, и как можно чаще. А войну — что ее, суку, вспоминать? Я раньше, если расвпоминаюсь, шел и бутылку покупал. И так за бутылкой сидел, один. А жены мои, и Рая и Лида, терпели этот мой скрежет зубовный. Потому что мне этот ужас нет-нет да и приснится. Как подрываюсь. И как лечу — лечу, странно легкий, бестелесный, куда-то ввысь, вверх и вбок, и земля вроде надо мной, а небо — подо мной.
Вот был танец так танец. Я его… не дотанцевал.
Рванул, короче, раскосую красотку — да и кинул себе на руки! Эх, думаю, елки, а я еще сильный. Так стою с раскосой шалавой на руках, и знаю только, что ее зовут Люська!
И все вокруг гомонят: «Жених и невеста! Соленое тесто!.. Первое место танцорам!.. Приз!.. Первый приз!..» И гляжу — уже бабы какие-то, смеясь во все горло и все зубы показывая, на подносе черном жостовском, расписанном красными как кровь цветами, приз наш волокут — три апельсина, четыре мандарина, бутылку сладкого да бутылку беленькой! И еще, ох бабы молодцы, кус ветчины, да приличный! Не пожадничали!
И поднос на снег ставят; и призы наши хватают, нам в карманы суют. Оттопыриваются карманы. Горлышки бутылок из карманов торчат. Я беру бутылку красного, мне услужливо чья-то рука штопор сует. Долгое ли дело! Протягиваю бутылку Люське.
— За твой танец!
Она подмигивает мне озорно, хищно рысьим, зелено-черным, антрацитовым глазом. Беззастенчиво пьет, жадно, как ребенок — компот, темное адское вино.
Сладкое, спрашиваю? «Еще какое сладкое!» — кричат мне узкие, ползущие по лицу как змеи, дикие глаза. И танец наш дикий. И вино неприрученное. И что будет в следующий момент, я не знаю! И не боюсь! Ибо вся жизнь — это путешествие! Ибо счастлив лишь путник! И не знает он, что ждет его за углом дома, в густом лесу, в ледяных, метельных горах!
И сказал я себе: Исса, вот прошел ты пути своего немного совсем. Еще не взобрался на вершину! Но уже победил мороз, воспел Солнце неистовым, последним танцем своим! В эту суровую, страшную жизни пору, на этой полной народу площади, чужой и полной богатств и воровства, ветер и снег вступили в битву с твоей ветхой одеждой. Со старым, обветшалым сердцем твоим.
Монголка глотнула еще раз, другой, я глядел на ее движущееся в глотании горло, на перемычки гортани под кожей, и вспомнил Маньку, и как ее переехал поезд. Стоп! Это тоже нельзя вспоминать. Как войну.
— Хочешь, песню спою? — Танцорка подмигнула мне, и без того узкий глаз ее склеился совсем. — Хорошую! Лучше не бывает!
Выставила ногу из-под цветастой юбчонки. Голосок у нее оказался хрупкий и тонкий, временами, на высоких нотах, переходящий в поросячий визг, в мышье верещанье; она пела смешно и грустно, и слова такие странные, нежные на морозе плыли:
Я не знаю, что со мною, Я тебя люблю! Я метелью за тобою Белою пылю! Обниму тебе я ноги, Руки обовью… Я танцую при дороге Молодость мою!Бабы примолкли, слушали. Люська начала тихонько, медленно кружиться на снегу, держа бутылку обеими руками, как держат партнера за талию. В бутылке булькала красная, темная кровь. «Все выпьет — и бутылка пустая. Опустеет жизнь. Некому будет снегом обвивать руки-ноги».
Можешь ты меня отведать Сладким пирожком. Можешь ты меня изрезать На куски ножом. Но тебя я не забуду, Потому что ты… Так танцуешь… просто чудо, Чудо красоты!Я не выдержал, засмеялся. Оборвал смех: а вдруг обидится?
Голосок вился и лился красной, тонкой струйкой из темно-зеленой дешевой бутылки в милые губки, в птичье горло.
Жизнь такая невеличка — Раз, и сбили влет… Жизнь такая кроха-птичка — Раз… и упорхнет! Милый мой, пока мы живы, Я прошу опять — На снегу таком красивом… Будем… тан-це-вать!Торговки захлопали в ладоши и заквакали, захрипели: «Бис-бис! Люська! Бра-ва!» Они хлопали долго, чтобы согреться.
Женщина протянула мне бутылку. Сказала: «Спасибо, теперь ты». Я тоже отпил. Держал бутылку в левой руке. Вино было слишком приторное, жутко сладкое — я такие вина не люблю. Мужику водку подавай.
Рука моя правая все лежала на талии монголки, в тепле, рука угрелась и не хотела покидать счастья. Женщина ударила меня по руке и отпрыгнула. Я пролил немного вина на снег. Оно прожгло в снегу глубокие раны, и раны задымились.
— Люська, ты кто такая? — Я пытался говорить спокойно, но у меня не получалось.
— А ты кто?! — грубо крикнула она и выхватила у меня бутылку. — Я — жена одного тут придурка! Всю жизнь сбежать от него хочу! Старше он меня втрое! А может, вчетверо! Вообще человек другого мира! Я его мир — не понимаю!
А он — мой! А вот ты понял! Ты — со мной станцевал! А я его сколько просила, он ни в какую!
Ко мне бочком-бочком, перебирая крабьими кривыми, рахитичными ножонками по примятому снегу, подкатилась бабенка с алмазиками в поросячье-розовых ушах.
— Ты это… — и цапнула меня за рукав зипуна. — Ты уж ее прости, а? Это тут наша, рыночная Люська. Она жена — нарошно не придумаешь, кого!.. зэка бывшего одного… Он раньше был директором этого рынка! А потом с политическими связался. Ну, это, загребли его… Посадили… Люська тогда была еще красивая. Как игрушечка! По рукам пошла… точнее, по ногам… мужичьим… А тут переделка. Все разрезали. Перекроили. Ресторанчики всякие пооткрывали!.. Бары! Казино… Она в варьете плясала… Голая… И — стриптизершей работала… Жрать-то мало-мало надо было… А муженек— то сидел… и отсидел. Приходит из лагеря — а женка-то!.. Маму вашу за ногу… Черемховская знаменитость… Он ее на снег ночью выволок… ночью… в Новый год… самого тридцать первого декабря его отпустили… вытащил… бросил… и давай мутузить… измочалил всю, в красную тряпку превратил… так избил… Ногами бил… кишки отбил… голову разбил… А потом, блядь, на руки взял — и так, на руках, с ней в лазарет и поплелся… а кровь на снег кап… кап… Этот путь, как он Люську нес, потом все Черемхово видело… по кровище вычислило… Ну что?.. его обратно посадили, за хулиганство… Люську — лечить… сращивать… Срастили. Да беда!.. спятила она на танцах, как из больницы вышла, магнитофон купила, все ее богатство… и стала танцевать танго… только танго… здесь, на рынке… Танго!.. обалдеть!.. да все и балдели сначала… гнали ее, шпыняли… ржали… камнями швыряли…