Тициан Табидзе: жизнь и поэзия
Шрифт:
Так оно и было — в дорожных рассказах новых друзей. Ведь это же описание поездки в машине по Военно-Грузинской дороге с друзьями. Здесь — только пейзаж, но здесь и суть разговоров в машине: история покоренья Кавказа. Тициан Табидзе был потрясен гражданским мужеством Льва Толстого — его рассказом о кавказской военной страде. Поэзия русская шла на Кавказ по тем же дорогам. И поэты слагали головы в той непонятной войне, о которой они же писали романтические повести и стихи, восхищаясь «вольным Кавказом»:
И в неизбывное насилье Колонны, шедшие извне, На той войне черту вносили, Не виданную на войне. Чем движим был поток их? Тем ли, Что кто-то посылал их в бой? Или, влюбляясь в этуПоэма Пастернака, похоже, следует путем «Хаджи-Мурата», действие которого то переносится в Петербург — чиновную столицу, то снова возвращается на горную стезю:
Страны не знали в Петербурге, И злясь, как на сноху свекровь, Жалели сына в глупой бурке За чертову его любовь. Она вселяла гнев в отчизне, Как ревность в матери, — но тут Овладевали ей, как жизнью, Или как женщину берут…Это все же поездка по Военно-Грузинской дороге. Многочисленные поездки: в Цинандали, в Абастуман, в Боржом, в Кобулеты. Мысли рождались попутно, из разговоров в машине и за столом. Летели мимо пейзажи, змеились дороги, в удушливо темных ущельях небо шло верхом — верблюдом сквозь игольное ушко. Прохожим с котомкой — на дне оврага.
Эхо, как шоссейный мастер, сгребало в пропасти всякий сор.
Мы были в Грузии. Помножим Нужду на нежность, ад на рай, Теплицу льдам возьмем подножьем, И мы получим этот край. И мы поймем, в сколь тонких дозах С землей и небом входят в смесь Успех и труд, и долг, и воздух, Чтоб вышел человек, как здесь.Переживая неоднократно все это, мысленно возвращаясь в то самое первое проведенное в Грузии лето, Пастернак два года спустя, в июле 1932-го [23] , написал Паоло Яшвили удивительное письмо, в котором он попытался объяснить, чем была для него встреча с Грузией. Это письмо — с Урала, где летом Пастернак жил с семьей на государственной даче.
«Мы не сравнивали природы, мы не сравнивали людей… Потому, что это — не только юг и Кавказ, то есть красота всегда бездонная и везде ошеломляющая; и это не только Тициан и Шаншиашвили, Надирадзе и Мицишвили, Гаприндашвили и Леонидзе, то есть люди, замечательные на любой почве и не нуждающиеся в сравнении, чтобы догадаться об их несравнимости. А это нечто большее, и притом такое, что на всем свете стало теперь редкостью. Потому что (оставляю в стороне ее сказочную самобытность) это и в более общих отношениях страна, удивительным образом не испытавшая перерыва в своем существовании, страна, еще и теперь оставшаяся на земле и не унесенная в сферу совершенной абстракции, страна неотсроченной краски и ежесуточной действительности, как бы велики ни были ее нынешние лишения… Но надо было сперва попасть сюда, в этот организм без духовных отправлений [24] , неведомо зачем желающий привить себе эти потребности механически, без представлений о последних, чужими руками и за большую плату, чтобы все это понять: чтобы — в тоске по русской культуре — вспомнить с благодарностью Тифлис и затосковать по нем именно этой тоскою. И мне теперь ясно. Этот город со всем, кого я в нем видел, и со всем тем, за чем из него ездил и что в него привозил, будет для меня тем же, чем были Шопен, Скрябин, Марбург, Венеция и Рильке, — одной из глав „Охранной грамоты“… Я говорю „будет“, потому что я писатель, и все это надо превратить в дело и всему найти выражение; я говорю „будет“, потому что всем этим он уже для меня стал… Уже этот круг воспоминаний владеет мной: уже он пишет меня, как сказал бы Тициан… Что бы я ни задумал теперь, мне Грузию не обойти в ближайшей работе».
23
Первый раз Б. Пастернак приехал в Грузию в июле 1931 года. — Прим. ред.
24
Речь идет о приглашении писателей Свердловским обкомом. — Прим. ред.
Эта дополнительная глава была написана четверть века спустя — в ней нашли свое место и встреча с Грузией, и рассказ о грузинских поэтах.
«…Стоит дом в Коджорах на углу дорожного поворота. Дорога подымается вдоль его фасада, а потом, обогнув дом, идет мимо его задней стены. Всех идущих и едущих по дороге видно из дома дважды.
Это разгар времени, когда, по остроумному замечанию Белого, торжество материализма упразднило на свете материю. Нечего есть, не во что одеваться. Кругом ничего осязаемого, одни идеи. Если мы не погибаем, то это заслуга тифлисских друзей-чудотворцев, которые все время что-то достают и привозят и неизвестно подо что снабжают нас денежными ссудами от издательств.
Мы в сборе, делимся новостями, ужинаем, что-нибудь друг другу читаем. Веянье прохлады, точно пальчиками, быстро перебирает серебристою листвою тополя, белобархатную с изнанки. Воздух переполнен одуряющими ароматами юга. И как передок любой повозки на шкворне, ночь в высоте медленно поворачивает весь кузов своей звездной колымаги. А по дороге идут и едут арбы и машины, и каждого видно из дома дважды».
…одна из многочисленных пирушек — в лесу, на траве, в гостях у Георгия Леонидзе — «самобытнейшего поэта, больше всех связанного с тайнами языка, на котором он пишет, и потому меньше всех поддающегося переводу», — ночное пиршество в Бакуриани:
Еловый бурелом, Обрыв тропы овечьей. Нас много за столом. Приборы, звезды, свечи…Облик Тициана Табидзе запечатлен в этом стихотворении Пастернака:
…Сейчас он речь начнет И мыслью на прицеле. Он слово почерпнет Из этого ущелья. Он курит, подперев Рукою подбородок, Он строг, как барельеф, И чист, как самородок. Он плотен, он шатен, Он смертен, и, однако, Таким, как он, Роден Изобразил Бальзака. Он в глыбе поселен, Чтоб в тысяче градаций Из каменных пелен Все явственней рождаться. Свой непомерный дар Едва, как свечку, тепля, Он — пира перегар В рассветном сером пепле.В Тициане была недовыявленность, недовысказанность — обещание. Паоло, напротив, был весь — в присутствии: «В те дни вы были всем, что я любил и видел…» — писал о нем Пастернак.
Входили мы в квартал Оружья, кож и седел. Везде ваш дух витал И мною верховодил. Уступами террас Из вьющихся глициний Я мерил ваш рассказ И слушал, рот разиня…Это казалось самому автору — восторженно и неловко. «Нет, серьезно. Видели ли Вы что-нибудь подобное? — издевался над собой Пастернак в письме к Тициану (1 октября 1936 года). — Какою мерзостью было так мало сказать о Паоло!..»
О Паоло Яшвили Пастернак пишет с какой-то ревнивой восторженностью, как о человеке удивительном, видя его и все вокруг него в свойственной одному ему неизменной приподнятости, в «кратковременном озарении». Пастернак высоко ценит его как поэта:
«Паоло Яшвили — замечательный поэт послесимволистического времени. Его поэзия строится на точных данных и свидетельствах ощущения. Она сродни новейшей европейской прозе Белого, Гамсуна и Пруста и, как эта проза, свежа неожиданными и меткими наблюдениями. Это предельно творческая поэзия. Она не загромождена плотно напиханными в нее эффектами. В ней много простору и воздуху. Она движется и дышит».
Пастернак их невольно сопоставляет — Паоло и Тициана:
«Когда я думаю о Яшвили, городские положения приходят мне в голову, — пишет он: — комнаты, споры, общественные выступления, искрометное красноречие Яшвили на ночных многолюдных пирушках. Мысль о Табидзе наводит на стихию природы, в воображении встают сельские местности, приволье цветущей равнины, волны моря. Плывут облака, и в один ряд с ними в отдалении строятся горы. И с ними сливается плотина и приземистая фигура улыбающегося поэта. У него немного подрагивающая походка. Он трясется всем телом, когда смеется. Вот он поднялся, стал боком к столу и постучал ножом о бокал, чтобы произнести речь. От привычки поднимать одно плечо выше другого он кажется немного кособоким».