«Тигры» на Красной площади. Вся наша СМЕРТЬ - игра
Шрифт:
Для одних время — патока, для других — горчица.
И Зайчиков не знал, он не мог знать, что Петренко завидует ему, что вот так можно спокойно лежать, ждать, смотреть в небо и моргать, когда снег падает на очки.
Петренко не умел и не любил ждать, считая ожидание пустой глупостью. И надо ли говорить, что никакой Дуси и не было в его жизни, нет, была, конечно, но просто соседка по улице, а жена его — Матрена Тимофеевна, мать двоих сыновей — была и осталась единственной его женщиной, и штакетиной он ей не проходил по спине,
Петренко вздохнул и посмотрел на Зайчикова. Тому все было нипочем. Как лежал — так и лежит. Только ресницами — хлоп, хлоп, когда снежинки падают.
Вот хорошо же человеку — о высоком думает небось. Для него война — как смотрины за змеюками какими погаными. А и укусит такая скотина до смерти — дак что ж? Другие придут. Эти… Как их… Доценты. И дело-то доделают. А вот за Петренку — кто дело доделает? Мальцов надо на ноги б поставить да угол у дома приподнять. Да и Матрена без мужика — как она будет без мужниного-то плеча? Да и не токмось плеча. Бабы они без мужика стервеют.
Да… Страшно помирать. Всем помирать страшно. И бабам да дитям помирать страшно — вот они и орут, когда страшно. Бабы, оне вопче молчать не умеют.
А вот санинструкторша не кричала. Петренко ведь видел, только Зайчикову не сказал, что помирала она долго. Землю коготками цепляла, а не кричала, хоть и порванная была. Что ж он, старшина Петренко, хуже философа этого да бабы? Не, он кричать не будет. А поди и всхлипнуть не успеет? Вот накроет миной и…
— Да я тебе говорю — гудит где-то! — нахмурился Петренко и тоже посмотрел в небо. Там ничего не изменилось.
Бесстрастный Зайчиков смотрел туда же.
— Вот сейчас пойдут, ей-богу пойдут, — начал сворачивать новую самокрутку старшина. — Слышь, доцент, а тебя как звать-то? Я в списках смотрел, но не помню…
— Александром Ильичом. А вас?
— А я как Разин. Степан Тимофеевич я. Сашка, ты вот чего… Ты это… Хочешь приказ дам, чтоб ты ушел?
Зайчиков впервые шевельнулся и внимательно посмотрел на Петренко. А потом медленно произнес:
— Межу прочим, уважаемый тезка первого русского революционера, в приличном обществе за такие слова канделябрами бьют.
— Чем? — не понял старшина.
— Подсвечниками.
— А у нас в деревне сразу лавкой поперек спины охаживали. Нет, ты не подумай, я, может, приказ тебе хочу дать. Особо секретный. Чтобы ты до командования добрался и его передал.
— Это какой это?
— А тебе это знать не положено.
— Ну, сам тогда и неси, — и рядовой снова отвернулся.
И замолчали, понимая оба и неуклюжую попытку старшины спасти Зайчикова, и внезапное, обоюдное чувство облегчения от того… Все правильно. Все по-честному.
Все — по-честному.
«Одному-то остаться страшно — а ну как не выдержишь и руки вверх? И кто узнает? Никто и не узнает», — думал Петренко.
А Зайчиков с ужасом подумал о том стыде, который будет сопровождать всю его жизнь, если он уйдет. Да хоть за подмогой — но уйдет же? И как с этим потом жить? А ведь несколько дней назад они не были даже знакомы.
Петренко опять закряхтел и полез посмотреть, что там, как вдруг земля вздрогнула и началось.
Немцы ударили по траншеям роты и минометами, и орудиями, хорошо, хоть небо было пасмурное. Снаряды рвали земную плоть, и куски ее грязными ошметками взлетали к небу, чтобы затем снова упасть. Зайчиков даже не пошевельнулся, а Петренко мгновенно забился в какую-то нору и кричал оттуда, но грохот стоял такой, что доцент не слышал своего дыхания.
А Петренко кричал и кричал:
— Уходи! Уходи, дурак!
Но кричал он, скорее, сам себе.
Артналет был короток, хотя и густ. Ни рядового, ни старшину не зацепило не то что осколком, а и маленьким смерзлым комочком земли.
Так, ерунда.
Прах, взлетевший, но низринутый.
— От, таки и пойдут. От, я тоби баю! — в речи старшины причудливой смесью вязались вятские и украинские слова.
Петренко стряхнул землю с шапки-ушанки и крикнул Зайчикову:
— Живой? Пулемет хватай, та ни, Дегтярь, говорю. Шо тоби с того Максиму? Тут хоть диск высадишь, а там чого? Ленту перекосит… По танкам не мацай, без переляку, пехоту кроши в холодник. Ну, то окрошка, по-вашему, тока без кваса! Тока я стрельну, значив, а ты пожинай, ебутвойметь…
Немцы и впрямь — шли. Шли густо, прижимаясь к танкам. Те время от времени останавливались и стреляли в сторону позиций роты. Рота молчала…
Петренко вдруг крикнул:
— Доцент, число сегодня какое?
— Пятое, — буркнул рядовой.
— Чего?
— Пятое, говорю! Пятое декабря!
Один снаряд пролетел совсем рядом. Если бы у Зайчикова ушанка не была бы завязана — слетела бы, сдернутая струей теплого воздуха. Теплого… Горячего!
Зайчиков лизнул снег перед собой. Снег был легок и воздушен, словно небесное безе. И его становилось все больше, больше, больше, будто бы официанты там, наверху, устроили праздничный ужин для прибывших недавно бойцов. И санинструкторши.
Немцы шли медленно.
Всего три танка. Не более роты солдат.
Солдаты в смешных, кургузых каких-то шинелях, прятались за эти танки. Получалось, правда, не очень хорошо. Танки время от времени буксовали, да и солдаты брели как ваньки-встаньки. Больше падали от неуклюжести, чем шли.
Петренко долго целился, еле дыша, наконец, палец его коснулся тугого спуска.
Но выстрелить он не успел. Небо разорвалось прямо над его головой чудовищным воем несущихся красных стрел, похожих на длинные пальцы, раздирающие черную ткань дыма.