Тихий Дон. Том 2
Шрифт:
– Григорий-то наш… Он как же… Вы где с ним расстались? Живой он?
Аксинья коротко рассказала. Ильинична выслушала ее, не проронив слова, под конец спросила:
– Он, когда оставил тебя, не хворый поехал?
– Нет, он не хворал.
– И больше ты об нем ничего не слыхала?
– Нет.
Ильинична облегченно вздохнула:
– Ну вот, спасибо на добром слове. А тут по хутору разное брешут про него…
– Что же? – чуть слышно спросила Аксинья.
– Так, пустое… Всех не переслухаешь. Из хуторных один только Ванька Бесхлебнов вернулся. Он видал Гришу в Катеринодаре
– А что говорят, бабушка?
– Прослыхали мы, что какой-то казачишка с Сингинского хутора говорил, будто зарубили Гришу красные в Новороссийском городе. Ходила я пеши в Сингин – материнское-то сердце не терпит, – нашла этого казачишку. Отрекся он. И не видал, говорит, и не слыхал. Ишо слух прошел, будто посадили в тюрьму и там он помер от тифу…
Ильинична опустила глаза и долго молчала, рассматривая свои узловатые тяжелые руки. Обрюзгшее лицо старухи было спокойно, губы строго поджаты, но вдруг как-то сразу на смуглых скулах ее проступил вишневый румянец и мелко задрожали веки. Она взглянула на Аксинью сухими, исступленно горящими глазами, хрипло сказала:
– А я не верю! Не может быть, чтобы лишилась я последнего сына! Не за что Богу меня наказывать… Мне уж и жить-то чуть осталось… Мне жить вовсе мало осталось, а горюшка и без этого через край хлебнула!.. Живой Гриша! Сердце мое не вещует, значит живой он, мой родимый!
Аксинья молча отвернулась.
В кухне долго стояла тишина, потом ветер распахнул дверь в сени, и стало слышно, как глухо ревет за Доном в тополях полая вода и потревоженно перекликаются на разливе дикие гуси.
Аксинья закрыла дверь, прислонилась к печке.
– Вы не печалуйтесь об нем, бабушка, – тихо сказала она. – Разве такого хворость одолеет? Он крепкий, прямо как железный. Такие не помирают. Он всю дорогу в трескучие морозы без перчаток ехал…
– О детишках-то он вспоминал? – устало спросила Ильинична.
– И о вас, и о детишках вспоминал. Здоровые они?
– Здоровые, чего им подеется. А Пантелей Прокофич наш помер в отступе. Остались мы одни…
Аксинья молча перекрестилась, про себя дивясь тому спокойствию, с каким старуха сообщила о смерти мужа.
Опираясь на стол, Ильинична тяжело встала:
– Засиделась я у тебя, а на базу уж ночь.
– Сидите, бабушка.
– Там Дуняшка одна, надо идтить. – Поправляя платок на голове, она оглядела кухню, поморщилась: – Дымок из печки подходит. Надо было пустить кого-нибудь на жительство, когда уезжала. Ну, прощай! – И, уже взявшись за дверную скобу, не глядя назад, сказала: – Обживешься – зайди к нам, проведай. Может, услышишь про Григория что – скажи.
С этого дня отношения между Мелеховыми и Аксиньей круто изменились. Тревога за жизнь Григория как бы сблизила и породнила их. На следующее утро Дуняшка, увидев Аксинью во дворе, окликнула ее, подошла к плетню и, обнимая худые Аксиньины плечи, улыбнулась ей ласково и просто:
– Ох, и похудела же ты, Ксюша! Одни мосольчики остались.
– Похудеешь от такой жизни, – ответно улыбнулась Аксинья, не без внутренней зависти разглядывая цветущее зрелой красотой, румяное девичье лицо.
– Была у тебя мать вчера? – почему-то шепотом спросила Дуняшка.
– Была.
– Я
– Да.
– А не кричала?
– Нет, твердая она старуха.
Дуняшка, доверчиво глядя на Аксинью, сказала:
– Лучше б она покричала, все ей легче было бы… Знаешь, Ксюша, какая-то она с этой зимы чудная стала, не такая, как раньше была. Услыхала она про отца, я думала, что сердце у нее зайдется, испужалась страшно, а она и слезинки не выронила. Только и сказала: «Царство ему небесное, отмучился, милый мой…» И до вечеру ни с кем не гутарила. Я к ней и так и сяк, а она рукой отмахивается и молчит. То-то страсти я набралась в этот день! А вечером убрала скотину, пришла с надворья и спрашиваю у ней: «Маманя, вечерять будем чего варить?» Отошло у нее сердце, заговорила… – Дуняшка вздохнула и, задумчиво глядя куда-то через плечо Аксиньи, спросила: – Григорий наш помер? Верно это болтают?
– Не знаю, милушка.
Дуняшка сбоку испытующе поглядела на Аксинью, вздохнула еще глубже.
– Маманя по нем ну чисто истосковалась вся! Она его иначе и не зовет: «мой младшенький». И никак не верит, что его в живых нету. А ты знаешь, Ксюша, ежли она узнает, что он взаправди помер, – она от тоски сама помрет. Жизнь-то от нее уж отошла, одна зацепка у ней – Григорий. Она и к внучатам какая-то нежеланная стала, и в работе – все у ней из рук валится… Ты вздумай, за один год у нас четверо в семье…
Движимая состраданием, Аксинья потянулась через плетень, обняла Дуняшку, крепко поцеловала ее в щеку.
– Займи матерю чем-нибудь, моя хорошая, не давай ей дюже горевать.
– Чем же ее займешь? – Дуняшка вытерла кончиком платка глаза, попросила: – Зайди к нам, погутарь с ней, все ей легче будет. Нечего тебе нас чураться!
– Зайду как-нибудь, беспременно зайду!
– Я завтра, должно, на поля поеду. Спряглись с Аникушкиной бабой, хотим хоть десятины две пшеницы посеять. Ты-то не думаешь сеять себе?
– Какая я посевщица, – невесело улыбнулась Аксинья. – Не на чем, да и не к чему. Одной мне мало надо, проживу и так.
– Про Степана твоего что слышно?
– А ничего, – равнодушно ответила Аксинья и неожиданно для себя сказала: – Я по нем не дюже сохну. – Нечаянно сорвавшееся признание смутило ее, и она, прикрывая смущение, торопливо сказала: – Ну, прощай, девонька, пойду в курене прибрать.
Делая вид, как будто она не заметила Аксиньиного замешательства, глядя в сторону, Дуняшка сказала:
– Погоди трошки, я вот что хочу тебе сказать: ты не пособишь нам в работе? Земля пересыхает, боюсь, не управимся мы, а казаков во всем хуторе двое осталось, и те калеки.
Аксинья охотно согласилась, и довольная Дуняшка пошла собираться.
Весь день она деятельно готовилась к выезду: с помощью Аникушкиной вдовы подсеяла зерно, кое-как подправила бороны, смазала колеса арбы, наладила сеялку. А вечером нагребла в платок очищенной пшеницы и отнесла на кладбище, посыпала могилы Петра, Натальи и Дарьи, чтобы поутру слетелись на родные могилки птицы. В детской простоте своей она верила, что веселое птичье щебетание будет услышано мертвыми и обрадует их…