Тихий Дон
Шрифт:
– Отпробуйте-ко. А?
– Благодарю вас.
– Полноте стесняться, вам, при вашей комплекции, надо больше кушать.
– Спасибо.
– Ну вот ватрушечки испробуйте. Может быть, вы, господин офицер, отведаете?
Листницкий свесил голову.
– Вы мне?
– Да, да. – Священник буравил его угрюмыми глазами и улыбался одними тонкими губами под невеселой порослью волокнистых, в проталинках усов.
– Спасибо. Не хочу.
– Напрасно. Входящее в уста не оскверняет. Вы не в армию?
– Да.
– Помогай вам Бог.
Листницкий сквозь пленку дремы ощущал будто издалека добиравшийся до слуха густой голос священника,
– …Семья, знаете ли, бедный приход. Вот и еду в полковые духовники. Русский народ не может без веры. И год от году, знаете ли, вера крепнет. Есть, конечно, такие, что отходят, но это из интеллигенции, а мужик за Бога крепко держится. Да… Вот так-то… – вздохнул бас, и опять поток слов, уже не проникающих в сознание.
Листницкий засыпал. Последнее, что ощутил наяву, – запах свежей краски дощатого в мелкую полоску потолка и окрик за окном:
– Багажная принимала, а мне дела нет!
«Что багажная принимала?» – ворохнулось сознание, и ниточка незаметно оборвалась. Освежающий после двух бессонных ночей, навалился сон. Проснулся Листницкий, когда поезд оторвал уже от Петрограда верст сорок пространства. Ритмично татакали колеса, вагон качался, волнуемый рывками паровоза, где-то в соседнем купе вполголоса пели, лиловые косые тени бросал фонарь.
Полк, в который получил назначение сотник Листницкий, понес крупный урон в последних боях, был выведен из сферы боев и спешно ремонтировался конским составом, пополнялся людьми.
Штаб полка находился в большой торговой деревне Березняги. Листницкий вышел из вагона на каком-то безыменном полустанке. Там же выгрузился походный лазарет. Справившись у доктора, куда направляется лазарет, Листницкий узнал, что он перебрасывается с Юго-Западного фронта на этот участок и сейчас же тронется по маршруту Березняги – Ивановка – Крышовинское. Большой багровый доктор очень нелюбезно отзывался о своем непосредственном начальстве, громил штабных из дивизии и, лохматя бороду, поблескивая из-под золотого пенсне злыми глазами, изливал свою желчную горечь перед случайным собеседником.
– Вы меня можете подвезти до Березнягов? – перебил его на полуслове Листницкий.
– Садитесь, сотник, на двуколку. Поезжайте, – согласился доктор и, фамильярно покручивая пуговицу на шинели сотника, ища сочувствия, грохотал сдержанным басом: – Ведь вы подумайте, сотник: протряслись двести верст в скотских вагонах, для того чтобы слоняться тут без дела, в то время как на том участке, откуда мой лазарет перебросили, два дня шли кровопролитнейшие бои, осталась масса раненых, которым срочно нужна была наша помощь. – Доктор со злым сладострастием повторил: «кровопролитнейшие бои», налегая на «р», прирыкивая.
– Чем объяснить эту несуразицу? – из вежливости поинтересовался сотник.
– Чем? – Доктор иронически вспялил поверх пенсне брови, рыкнул: – Безалаберщиной, бестолковщиной, глупостью начальствующего состава, вот чем! Сидят там мерзавцы и путают. Нет распорядительности, просто нет здравого ума. Помните Вересаева «Записки врача»? Вот-с! Повторяем в квадрате-с.
Листницкий откозырял, направился к транспорту, вслед ему каркал сердитый доктор:
– Проиграем войну, сотник! Японцам проиграли и не поумнели. Шапками закидаем, так что уж там… – и пошел по путям, перешагивая лужицы, задернутые нефтяными радужными блестками, сокрушенно мотая головой.
Смеркалось, когда лазарет подъехал
У придорожной канавы лежала пристреленная рыжая лошадь. Задняя нога ее, дико задранная кверху, блестела полустертой подковой. Листницкий, подпрыгивая на двуколке, разглядывал лошадиный труп. Ехавший с ним санитар пояснил, сплевывая на вздувшийся живот лошади:
– Зерна обожралась… объелась, – поправился он, взглянув на сотника; хотел еще раз сплюнуть, но слюну проглотил из вежливости, вытер губы рукавом гимнастерки. – Издохла – а убрать не надо… У германцев, у тех не по-нашему.
– А ты почем знаешь? – беспричинно злобно спросил Листницкий и в этот момент так же беспричинно и остро возненавидел равнодушное, с оттенком превосходства и презрения, лицо санитара. Оно было серовато, скучно, как сентябрьское поле в жнивье; ничем не отличалось от тысячи других мужицко-солдатских лиц, тех, которые встречал и догонял сотник на пути от Петрограда к фронту. Все они казались какими-то вылинявшими, тупое застыло в серых, голубых, зеленоватых и иных глазах, и крепко напоминали хожалые, давнишнего чекана медные монеты.
– Я в Германии три года до войны прожил, – не спеша ответил санитар. В оттенке его голоса прозвучало то же превосходство и презрение, которое уловил сотник во взгляде. – Я в Кенисберге на сигарной фабрике работал, – скучающе ронял санитар, погоняя маштака узлом ременной вожжи.
– Помолчи-ка! – строго сказал Листницкий и повернулся, оглядывая голову лошади с упавшей на глаза челкой и обнаженным, обветревшим на солнце навесом зубов.
Нога ее, задранная кверху, была согнута в коленном сгибе, копыто чуть растрескалось от ухналей, но раковина плотно светлела сизым глянцем, и сотник по ноге, по тонко точеной бабке определил, что лошадь была молодая и хорошей породы.
Двуколка, подпрыгивая по кочковатому проселку, отъезжала дальше. Меркли краски на западной концевине неба, рассасывал ветер тучи. Нога мертвой лошади чернела сзади безголовой часовней. Листницкий все смотрел на нее, и вдруг на лошадь круговиной упал снопик лучей, и нога с плотно прилегшей рыжей шерстью неотразимо зацвела, как некая чудесная безлистая ветвь, окрашенная апельсинным цветом.
Уже на въезде в Березняги лазарет встретился с транспортом раненых.
Пожилой бритый белорус – хозяин первой подводы – шел около лошади, намотав на руку веревочные вожжи. На повозке, облокотившись, лежал казак без фуражки, с забинтованной головой. Он, устало закрыв глаза, жевал хлеб и выплевывал черную пережеванную кашицу. С ним рядом лежал плашмя солдат. На ягодицах у него топорщились безобразно изорванные, покоробленные от спекшейся крови штаны. Солдат, не поднимая головы, дико ругался. Листницкий ужаснулся, вслушиваясь в интонацию голоса: так истово молятся крепко верующие. На второй повозке внакат лежало человек шесть солдат. Один из них, лихорадочно веселый, рассказывал, щуря воспаленные, горячечные глаза: