Тихий гром. Книги первая и вторая
Шрифт:
Вот если б Катюху не отдали замуж, летел бы он теперь как на крыльях домой.
— Кузька Палкин обнимает ее небось, — вслух раздумывал Васька, — ластится, сюсюкает возле ее, слюни пускает… Откуда же счастье эдакое человеку?..
Неведомо по какой причине, мысли метнулись обратно, на службу. Вспомнился полковник, у которого в связных почти полгода оттрубил. Оставляя его сверх срока, как исполнительного и справного солдата, полковник-немец не раз повторял:
— Оттого зольдат гладок, што поель на бок. Здесь тебе карашо. Дома ведь у тебя фсе равно никого нет,
Он не объяснял, когда и каким образом зачтется, а опостылевшая служба тянулась и тянулась как вечность.
Где-то далеко сзади ворчливо пророкотал тихий гром.
— Ишь ты, как жизня хитро сотворена! Кузька под Катькиным подолом греется, он, губошлеп, в стороне, а Васька, стало быть, в бороне! — И обуяло Василия неукротимое зло, никогда раньше не испытанное. Он выкрикнул даже: — Выходит, ежели Васька везет, его и погоняют!
Каким-то расчудесным образом полковник и Кузька слились воедино в разгоряченном воображении. Над полковничьими погонами торчала глуповатая Кузькина голова…
И вдруг — Василий даже вздрогнул — сверху, будто сухие бревна разломились и стали падать на пустые бочки. А вместе с грохотом обрушились тугие холодные струи воды, в момент промочившие всего до нитки. В сапогах противно зачавкала вода. Василий даже не попытался накинуть шинель — бесполезно. Сделалось темно, словно сумерки наступили.
Солдат шагал посередине дороги, не обходя луж. А мысль о том, что ему, Василию Рослову, будто на роду написано так вот всю жизнь шлепать по борозде и не вырваться из нее, никак не уходила из головы. Кто-то невидимыми, но цепкими руками держит мужика в этой самой борозде, не давая выступить на ровное непаханое поле. И Василию хотелось, чтобы немилосердно лил этот дождь, смывая борозды, чтобы грохотал гром и в серой пучине неба беспрестанно сверкали молнии, очищая застоявшийся воздух.
Впереди на дороге показалось какое-то мутное пятно, размываемое струями дождя. Пятно не отдалялось, не двигалось, и скоро Василий смог различить телегу и задние колеса. Лошади впереди не видать, а маячит вместо нее что-то приземистое — ниже передка. Прибавил шагу и, приближаясь, разглядел все.
Старенькая телега накрыта была дырявым грязным рядном. На нем лежало кучкой с десяток пар новеньких лаптей. В передке — узелок, в серой тряпке еда, по всей видимости, завязана. Тут же свалена сбруя. Оглобли раскинуты широко в стороны, а между ними, возле самых их концов — освежеванные, страшно красные лошадиные ноги с чисто вымытыми дождем копытами. Лошадь лежала на боку, а возле, стоя в грязи на коленках, копошился человек, снимая с нее шкуру, подрезывал ее маленьким ножом.
— А этого, знать, прям в борозде смерть настигла! — негромко сказал Василий, но человек не обернулся. — Вот она, жизня-то наша.
Между круглой шапкой и воротником полосатого бешмета виднелась тонкая, дряблая, искрещенная сеткой морщин, землистого цвета шея. По ней стекала вода за воротник. Василий обошел старика, пытаясь заглянуть ему в лицо. А тот низко склонился, подрезывая шкуру под вздувшимся животом
Шкура с верхнего бока лошади была снята до головы. А что же дальше-то делать этому человеку? Не справиться ему одному, не повернуть тушу.
— Эт как же вышло-то у тебя, дедушка? — громко спросил Василий.
Старик вздрогнул. Острый нож чиркнул по пальцу, но это не смутило и не огорчило беднягу. Он поднял выцветшие безразличные глаза, подставляя желтоватое ссохшееся лицо дождю, хриплым, едва слышным голосом спросил:
— Чего говоришь, человек!
— Как вышло-то у тебя это? — прокричал Василий, думая, что старик туговат на ухо, и добавил: — Чего с конем стряслось?
— Шел — упал… Совсем старый кобыла был, — вроде бы спокойно ответил старик, тронув кровавым пальцем выбеленную многолетьем бороду. В глазах у него стояли слезы, и, наверно, они текли по жухлым щекам, но по лицу, усам и бороде плескались дождевые струи, размывая их соленую горечь. Эти струи тотчас же смыли с белой бороды и кровавое пятно, оставленное от прикосновения порезанного пальца.
— Дак чего ж ты собираешьси делать?
— Не знаю… Шкура взять надо бы… Телега-то оставлять жалко.
Василий подумал: не тот ли это башкирец, что всегда лапти по хуторам возил? Спрашивать больше ни о чем не стал. Бросил на телегу разбухшую пудовую шинель, там же оставил тощую котомку и, завернув до локтей рукава гимнастерки, достал из кармана свой складной нож — единственную домашнюю вещь, если не считать нательного креста. Гайтан и тот не раз поменять пришлось — перетирает его медным крестом.
— Давай-ка пособлю я тебе, бедолага. Дожжик вон и то притомился — пореже вроде бы стал. А ты и вовсе, никак, обессилел с горя-то.
Они перевалили тушу на другой бок и принялись за дело. Дождь, утихая, шел теперь лениво и ровно. Гроза ушла куда-то на север, и с той стороны изредка доносились глухие — будто сытый цепной кобель рычал — раскаты грома.
Работая возле лошадиной головы, Василий невольно присматривался к ее морде, потом суетливо схватился за ее левое ухо, ощупал его, оглядел так и этак, на хвост глянул, на шкуру и присвистнул:
— Х-хе! Да ведь эт, никак, Мухортиха наша!
— Чего? — очнувшись от долгого молчания, спросил башкирец. — Чего ты говоришь?
— Да кобыла у нас эдакая вот была, украли ее.
— Ты лебедевский, что ли?
— Лебедевский я. Рослов… Не у тебя ли наш мужик уздечку-то наборную украл?
— А, было-было. Воровал.. Потом хозяин этого кобыла плохой уздечка давал. Кобыла тоже хотел взять… Теперь моя совсем нечего брать. Вот все тут. И старуха моя нет, и внучонка нет. Один остался.
— Где ж они все?
— Одиннадцатый год унесла. Голод.
— Везет же тебе, дедуня, как утопленнику. М-мм, — изумленно тянул Василий, — вот ведь где довелось встренуться в остатний разок, а!