Тихий солдат
Шрифт:
Турчинин оттолкнул его, сморщился и болезненно потер плечо. Он опустил голову, уперся руками в края умывальника и тихо сказал, не глядя на Павла:
– Почему? А потому! Это – другие, понимаешь!? Это не те, которые вчера или позавчера были… Эти только ждали, когда можно будет… И дождались!
– Какие другие? – опешил Павел, – Чего ждали?
Турчинин медленно повернул голову, внимательно и строго посмотрел Павлу в лицо, но ничего не ответил.
– Да ты говори! Говори, Турчинин! – отшатнулся Павел, увидев злое, жесткое недоверие в его глазах, – Я же свой! Как же можно!
– Свой? Опять – этот «свой»? Они – свои, ты свой… Кто сейчас свой? Ну, да ладно! Контрреволюция это! – Турчинин произнес это с той же злой твердостью, с
Павел отвернулся, встал спиной к Турчинину, бессильно опустились руки.
– Тебя, может, не тронут, – выдохнул за его спиной Турчинин и осторожно коснулся руки Павла, повыше правого локтя, – Может, обойдется… Ты недавно тут… Но имей в виду…, сейчас такие гады на наши места придут…и уже пришли…, что самому тошно будет. Впрочем, у нас их всегда с лихвой хватало. Держись, брат! А меня уволь…
– Я думаю…, думаю…, – вдруг сказал Павел, – это все так надо… Наверное, всегда нужны жертвы? Без них ничего не бывает.
– Жертвы? Что не бывает без жертв! – голос Турчинина опасно дрогнул, – Революция не бывает без жертв, это верно. И война не бывает без жертв. Но своими жертвовать нельзя никогда! На кого потом опираться, Паша! На мертвых? Они-то всё вытерпят. А кто будет опираться? Тот, кто ими пожертвовал, наплевав на всё и на всех? Пантелеймонов жертва? Рукавишников жертва? Потом я, потом, может, ты? И тысячи, тысячи, тысячи… Что останется? Кто останется? Эти гады останутся, вот что! А ты говоришь, жертвы… Цель-то, цель какая? Я вот не знаю…
– Я тоже…, – тихо, одними губами шепнул Павел.
Турчинин действительно через полторы недели уехал на западную границу, в Белоруссию. Говорят, что на новые земли, в Брест, заместителем командира взвода. Он даже не попрощался. Просто исчез и всё. Павел сначала обиделся, но потом подумал, что сейчас всем не до этого.
Тарасова с помощью Маши, получившей в те же дни звание лейтенанта государственной безопасности, уволили с действительной, как положено, и приняли на сверхсрочную. Буденный опять потребовал его к себе. Встречал в коридоре и смотрел с теплотой, хотя и слова не сказал – ни о Саше Пантелеймонове, ни о веселом том цыгане – о Женьке Рукавишникове.
Павел вспомнил их последний разговор под Ленинградом, перед самым отъездом штаба в Москву. Буденный был пьяный и говорил лишь то, что думает.
Маршал уже что-то знал или о чем-то догадывался. Почему он спас его, оставив с полковником Боровиковым на заброшенном заводе, во временном штабе? Почему увез остальных? На эти вопросы Павел так никогда и не сумел найти ответа, хотя думал об этом до самой старости, до того момента, когда умирал один в середине девяностых годов в маленькой московской квартирке почти парализованный в ногах. Все эти люди проходили перед его мысленным взором, словно в молчаливом строю – каждый виделся таким, каким более всего запомнился: кто-то ведь так и не сумел состариться, а кто-то, чью внешность изменило время и возраст, все равно сохранил в его памяти тот единственный образ, точно был запечатлен на старой фотографии. Если в характере у него была сосредоточенность, серьезность, то и в памяти он оставался таким и никаким другим; если был улыбчив, то и в памяти у Павла всегда смеялся, несмотря на то, что дальнейшая его жизнь вовсе не располагала к веселью.
Даже Маша, ушедшая раньше его, уже очень немолодой женщиной, оставалась все такой же, какой была в то время, когда умерла ее мама, когда забрали его друзей, когда начался новый период его службы у Буденного. Да и сам маршал, которого он в своей старости видел уже редко лишь на экране телевизора или в газетах, по случаю каких-нибудь революционных праздников, постаревший, ссохшийся, оставался тем шумным казаком с роскошными усищами и с черными горячими глазами.
Все это он будет рассказывать впервые сыну, ничего не знавшему об этом, и, прерываясь будет молить его купить костыли полегче, а то деревянные, тяжелые, ему уже не под силу таскать подмышками. Сын, родившийся много позже после войны у другой женщины, не у Маши, будет рассеянно кивать ему и в конце концов забудет о костылях, но запомнит всю эту длинную историю, и уже после смерти отца будет горько, до слез, корить себя за то, что так и не успел, за всеми своими заботами, купить отцу легкие костыли. Но это всё уже случится много позже. А между той встречей ночью с Турчининым и длинным рассказом в маленькой московской квартирке пройдет не одна жизнь, и не одна жизнь прервется.
…В новой личной охране были уже трое, а не двое, как раньше – Ковалев Владимир, худой, мрачный, лысоватый, Павленко Виктор, безликий, серенький, и Рихард Стирмайс, высокий, светлоглазый блондин, очень холодный, сухой, постоянно криво усмехающийся. Статный красавец, прибалт из тех, кто еще до польской кампании жил здесь, не ожидая присоединения позже и балтийских земель.
Вместо уехавшего позже Турчинина и арестованного в тот же день, когда и Рукавишникова, Родиона Колюшкина, сверхсрочника, назначили какого-то немногословного, туповатого, необразованного уральца из действительного набора, Комарова Кузьму. Таким образом, оставались «на часах» Павел, Степан Павшин из старого состава и этот самый Кузьма. Хотели еще кого-то четвертого, но так и не прислали.
Одновременно с этим штаб Буденного все же переехал на Арбат, в самое его начало, к бульварам. Павел сначала жил месяц в общежитии НКВД на бывшей Малой Лубянке (туда он потом еще вернется после войны), а потом переехал к Маше на Ветошный.
Почти сразу после переезда на Арбат арестовали полковника Боровикова. Тихо, ночью, у него дома на Земляном валу. Увезли и жену, и больную тещу, вдову какого-то советского хозяйственника, и сына, тихого паренька лет пятнадцати. Об этом стало известно утром следующего дня. Кто говорил, как говорил, кому говорил, неизвестно, но вдруг полковника Боровикова не стало.
Павлу почему то припомнились его слова о том, что любой полководец скажет, будто нет крепостей, которые нельзя взять. Именно поэтому, дескать, не существует полководцев, которые бы сказали, что есть крепости, которые можно удержать.
Вот и он не удержал свою крепость, взяли ее и всех ее обитателей.
Маша умоляла Павла быть тише воды, ниже травы, не спрашивать никого и ни о чем, даже ее. Однажды она пришла с работы и сообщила, пряча глаза, что уезжает еще на какую-то учебу в Хабаровск, к той, дальней, границе. Теперь якобы надолго. А Павел может жить в Ветошном переулке, у нее, только не водить никого сюда.
Сначала говорили между собой о том, что надо бы расписаться, а то как-то странно живут. И соседи ухмыляются, и, наверное, доносы кто-то строчит на Машину службу. Хотя, кто знал, где она в действительности служит? Видели иной раз в форме НКВД, да и всё. Но кто хотел, считал Павел, найдет, куда писать.
Маша, вздыхая, покачала как-то головой:
– Пока не надо, Паша… У нас с этим теперь строго. Начнут копать – кто да что… А у тебя там тамбовщина в крови… Сам понимаешь… Пока не проверяют, вроде бы все в порядке, а копнут, непременно придерутся к чему-нибудь. Я-то знаю, как это бывает! Да и Германа Федоровича на западную границу отправили, в стрелковый корпус. Заступиться теперь некому. Его ведь самого вызывали уже, расспрашивали обо всех. Он экзамены в академии сдал и сам же напросился подальше. А тут ведь обязательно копать начнут – почему он тебя из Забайкалья взял, как в охрану к маршалу попал, почему других арестовали, а ты вот остался… А у меня ведь сейчас как раз учеба… Это не совсем по линии кадров, Пашенька. Я тебе сказать не могу, понимаешь? Особенное дело… Так что лучше бы обождать пока. Ты живи у меня. Вроде как квартирант. Я уж и оформила это, в домоуправлении. По запросу, как будто, из кадрового отдела.