Тихоходная барка "Надежда" (Рассказы)
Шрифт:
Но я себя одернул, отнеся причину этой тихой грусти за счет тяжести баллона, за счет сорокаградусного мороза и вообще за счет этого чертова дня.
И тронулись дальше, захрустели по снегу. Молча идем, что-то думаем. Думающие люди-то мы, слышь? На все можем "нигил" начепить, а можем и не начепить. Это уж как нам возжелается.
Но смех-то смехом, а холод кусает, гадюка. Ручки эти будто в отрицательном пламени грели, прямо совсем отрицательно раскаленные, и, чтоб не нанести повреждения наружному кожному покрову, зашли мы погреться в гастрономический магазин,
— Чо несете, ребята?
— А то несем, что тебе знать не положено.
— Тогда давай по рублику, что ли?
— Мы, может, сегодня масштабом выше, - закобенились мы поперву.
— Не свисти, - строго заметил мужик, и нам пришлось согласиться, что ж делать, не обижать же человека.
Саша хотел "гитлера" - емкость в 0,75 литра. "Я, видите ли, вина давно не пил. Хочу. А то все водка да водка".
Но мы с мужиком его устыдили. "Ты русский, - говорим, - или турок? Сейчас мороз, и надо водку пить, кто водку не пьет - изменник прямо идеалам".
Внял Саша. Приобрели "гуся" за два восемьдесят семь и на пять копеек закуску "хор Пятницкого", или, по-официальному, "килька маринованная". И ходу в столовую напротив, туда, где вывеска висит: "Спиртные напитки распивать строго воспрещается". Я стаканы организовал и два "лобио". Это - блюдо такое кавказское: фасоль, подливка жгучая, перец черный сверху, и все-то удовольствие стоит одиннадцать копеек.
Хватили мы по граненому, потыкали лобио, размякли, и начал мужичок свой рассказ:
– Я раньше сапожник был частный, потому что инвалид с войны. Имел коло висячего моста мастерскую - будку фанерную под заголовком "МАСТЕРСКАЯ ЗАРЕЦКОГО. МОМЕНТАЛЬНЫЙ И ПОДНЕВНЫЙ РЕМОНТ ОБУВИ", имел инструмент сапожный и гармонию, собственноручно вывезенную из города Берлина в сорок пятом году, когда вы, значит, на свет-то и повылазили.
После множества событий в жизни нашего общества стал я вольнодумом: на одной стене повесил портрет Хрущева, на другой - Мао Цзэдуна и любил, сев в уголок, подмигивать то тому, то другому: знай, мол, наших.
И жил я безбедно и безоблачно, пока в один прекрасный день не явилась поутру дамочка с красными губками и заплаканными глазками, и туфелечка у ей в шпилечке сломана.
Но виду я не подал. Набрал в рот гвоздей медных, голову наклонил, набычился. Ремонтирую. А вот когда уж готово все было, тут я ее и осмелился. Спрашиваю ласково: "Где же вы так туфельку подпортили?" А она и до этого мрачная была, а при словах вопросительных вдруг как зальется слезами: "Ах, все равно он негодяй, мерзавец..." Дала мне пятерку и убежала. А я-то с нее хотел один рубль поиметь...
И вот высунулся я в дверь, распрямился. Вижу, цокает она далеко-далеко. Косыночка развевается. Грустно так стало. Запер предприятие, взял гармонь, мужику по морде дал, который хотел меня заставить в такой грустный для меня час его вонючие ботинки чинить.
Водки
И дошел я до какой-то стены и стал там жить. Хлеб да огурцы на газету положил, водочку попиваю да наигрываю. Только не дали мне спокою там. Под самую ночь пришел какой-то и погнал меня к маме - хотел вообще брать, да видит - калека, отпустил.
Я тогда на опушку пошел и там уснул, а утром солнышко пригрело, взбодрилась душа моя, рванул я мехи и выхожу с опушки, потому что магазины в восемь открывают. Туман стелется еще. Солнце в нем дыры делает, и посреди этой обстановки встретил меня поэт один, мигом про меня стихи сочинил, воодушевившись, и мне же их прочел. Что-то помню, чушь там какую-то:
– И вся Россия как гармошка...
Так вот, гулял я неделю и все спать приходил к той самой стене, и сказали мне добрые люди такие слова, что за этой стеной атомный завод, а я, значит, через месяц умру, оттого что у меня кровь свернется. И испугался я, потому что у меня тысяча двести скоплена на сберкнижке, а умру я через месяц. И раскинул я себе гулять по сорок рублей в день. Как гулял - не буду вам рассказывать, не дело это перед смертью, а только сегодня последний денечек мой. Была взята еще водка, но лобио мужик есть отказался.
– Последний день мой, - завопил он, - желаю патиссонов.
И сильно пнул баллон с кислородом.
Выпили. Соляночки похлебали с маслинами. Сорок копеек проклятая стоит, но раз уж последний день - можно человека уважить.
И неизвестно откуда музыка взялась. Заиграла, запела. Я не удивился. У меня всегда так: как выпьешь, музыка сразу "трень-ди-брень". Это я объясняю гипнозом алкогольного состояния, локальной ослабленностью организма в башке.
Мужик стал грустный и добрый.
– Давай споем, что ли? Ребята, а? Робертину Лоретти.
ЖИ-МАА-А-Й-КА!
И мы с Сашей подпевали, а потом взяли еще бутылку и, кажется, еще одну, и у буфетчицы выросли усы, а вскоре исчезли, и Саша все удивлялся - когда ж она побриться успела, вроде и не уходила никуда, а бутылки, тарелки, ложки и стаканы сами собой написали слово "МИР", а если прочесть назад, то получилось "РИМ". Появилось множество знакомых лиц, и главное из них - Куншин с академическим портфелем, Куншин, который попил с нами кофе, рассеянно почитал газету, но потом исчез так быстро, что я забыл спросить с него объяснения за давешние штуки с преподаванием математики.
Мужик-то все просил, чтоб ему гармонь дали "да на ангела моего, жизнь мне переменившего и тем убившего, посмотреть". Он немного порыдал, сокрушаясь о своей близкой смерти, но затем вдруг стал сухим, желчным и раздражительным. Высокомерно так заявил:
– Но, но, но, молодые люди, я знаю вас, молодые люди.
У вас в баллоне не что иное, как атом. Тот, кто познал атом через забор и привез из Берлина гармонию, может разгадать вас, сопляки.
И тут я встал и в восторге рыдающем сказал: