Тишайший
Шрифт:
Может, и сошло бы, но рассерженные дети боярские закидали крикунов камнями и пошли поднимать народ на новый гиль. И всем было ясно: за дворянским войском стоят князь Яков Куденетович Черкасский и Шереметевы. Никита Иванович Романов, осердясь на царя, что не убрал Морозова, перестал в Кремль ходить, сказался больным, а впору опять было перед народом шапку ломать.
10 июня дворяне-жильцы, дети боярские, дворяне московские, гости, торговые люди, стрельцы ударили царю челом о созыве Земского собора, и государь, царь и великий князь Алексей Михайлович согласился созвать Собор и дать народу
И указал государь составить Уложение боярам князю Никите Ивановичу Одоевскому да князю Семену Васильевичу Прозоровскому, да окольничему князю Федору Федоровичу Волынскому, да дьякам Гаврилу Левонтьеву да Федору Грибоедову.
11 июня решилась судьба Бориса Ивановича Морозова. В первом часу дня сто пятьдесят детей боярских, да сто пятьдесят стрельцов, да сто старост статских – все с ружьями – окружили возок бывшего правителя и отправились все на Белое озеро в Кирилло-Белозерский монастырь.
Не успела пыль улечься за колесами возка, в котором повезли Бориса Ивановича, а государь уже посылал гонца к игумену Кирилло-Белозерского монастыря Афанасию, строителю Феоктисту и келарю Савватею. Писал государь о том, чтоб Борису Ивановичу почет был оказан, чтоб берегли его крепко и надежно от всяких козней и злоумышленников.
«Да отнюдь бы нихто не ведал, хотя и выедет куды, – писал Алексей Михайлович, сам писал, своей, рукой: дело невиданное! Московские цари даже грамот государственных не подписывали, не роняли достоинства. – А если сведают, и я сведаю, и вам быть казненным. А если убережете его, так, как и мне, добро ему сделаете, и я вас пожалую так, чего от зачала света такой милости не видали».
Москвой правили чуждые Алексею Михайловичу люди, но хоть и молод он был, а терпелив знатно. В свои двадцать лет Алексей Михайлович научился уступать силе и обстоятельствам, как никто, среди всего московского синклита, светского и духовного. Со стороны казалось, что царской уступчивости нет предела. И те, кто так думал, ошибались себе же на беду. Алексей Михайлович всегда знал, чем он может поступиться.
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ЧЕТВЕРТАЯ
К Аввакуму в Лопатищи приехали братья. Все они жили на старом отцовском гнездовье в Григорове. Евфимий был попом, Герасим и Кузьма тоже при церкви кормились – один служил псаломщиком, другой сторожем.
Братья приехали по делу: продать мед и воск, купить сушеной и соленой рыбы. Григорово от Волги далеко.
Ночевали
Аввакум собирался за дровами, поднялся до солнца. Он вывел из сарая лошадь, покормил на улице. Пришел дьякон, с которым сговорились рубить лес.
Аввакум снова заглянул в сарай: братья сладко спали. Евфимий лицом пригож, в мать. Спит как во младенчестве, причмокивая. Кузьма в отца, кряжист, насуплен. И во сне молчун. Герасим вдруг отчетливо засмеялся. С детства хохотун. Видно, и сны ему смешные снятся.
Хотелось попрощаться с братьями, но будить было жалко. Аввакум перекрестил их, взял пилу, топор, веревку и пошел к дьякону. Тот уже успел запрячь лошадь.
Поехали.
Солнце с самого утра распалилось. Аввакум, поскребывая разомлевшие на жаре телеса, поглядывал на луга, на лес, на реку.
– Головой бы в траву и заснуть! Духмяные теперь травы, – сказал он.
– А чего? Лошадку стреножим, пущай попасется, – откликнулся дьякон, натягивая вожжи. – Дровишки из лесу не убегут. До зимы еще – ого!
Аввакум взял у дьякона хворостину и махнул на лошадку.
– Но-о! Ты шевели ее, отец дьякон, шевели!
– Мужики без дров пастырей своих не оставили бы, – забормотал дьякон, с неприязнью озирая вставший стеной лес.
– А погляди-ка ты, отец дьякон, вон на ту сухостоину! – указал Аввакум на огромную голую сосну. – Одного дерева хватило бы и на твою избенку, и на мою.
– А пилить-то! Пилить-то сколько! В два обхвата небось! – у дьякона перекосило лицо, словно зуб мудрости дергало.
– Зато колоть будет хорошо, – не сдавался Аввакум. – Раскатаем дерево на чурбаки прямо здесь и перевозим.
Дьякон знал: коли поп загорелся, не переупрямить его и не пронять.
– Ладно, – сказал он и словно голову на плаху положил. – Все ж место открытое, по лесу дровишки не волочить.
На солнце и ветру дерево высохло и закаменело. Пила отскакивала от гладкой, с железным отливом древесины.
– Как мощи! – сказал дьячок простодушно.
Он был постарше Аввакума годов на десять, но головой был дюже молод. Никакой науки дьяконова голова не принимала, а вогнать премудрость розгами и кулаками никому не удалось: непробиваемая лень надежно защищала незлобивое чудо природы.
– Про какие мощи ты говоришь? – удивился Аввакум.
– Да вот про ейные, про сосновые, – указал дьячок. – А ведь оно, может, и вправду мощи. Коли люди бывают нетленны, отчего ж деревам нетленными не быть? Мой кум рыл колодец, дак ведь такое дерево вытащил из глубины, хоть в сруб клади. Потемнеть потемнело, а гнили на ноготь не нашлось. Оно ведь, может, у людей свои святые, а у них, у дерев, свои… Ты чего, батько?
А батько, засучив рукава, ясными очами взирал на доморощенного умника.
– Сам сие придумал али вычитал где?
– Сам! – сказал дьякон, еще не понимая загадочного вида попа.
– Ну, коли сам, так беда невелика. Вразумлю.
И огромный Аввакум сграбастал толстяка дьякона одной рукой и принялся дубасить его кулаком, норовя угодить, по башке.
– За что? – возопил дьякон.
– За глупость! – отвечал ему Аввакум. – За глупость и блудомыслие.
Дьякон был хитер и не противился: поп тотчас и остыл.