Тисса горит
Шрифт:
Через час, примерно, когда вдалеке уже показался шпиль наменьской церкви, я впервые подумал о том, что до сих пор мне еще ни разу не приходилось говорить перед народом. В тюрьме и в концентрационном лагере я никогда не скрывал своих взглядов, но публично не выступал. При мысли о том, что теперь мне предстоит выступить, меня даже в жар бросило. Дядя Кенереш, как будто начиная догадываться, отчего у меня так вытянулось лицо, сдвинул брови над тусклыми серыми глазами и недоверчиво покосился на меня.
— А умеешь ты говорить, Петр?
— Умею, — ответил я несколько неуверенно.
— Где научился?
— В тюрьме!
— Вот и ладно, — кивнул дядя Кенереш и разгладил обвислые седые усы. — Вот и ладно, — повторил он и стегнул лошадей.
— Но-но!
Теперь сквозь зелень уже отчетливо проступила колокольня,
Но что это, что это такое? Что тут произошло?
Дядя Кенереш сразу заметил, что, пока он ездил в город, в деревне что-то случилось. Хотя еще и пяти часов не прошло, как он запряг лошадь, — а вот уже на тебе!
Сходки мы собирать не стали — в сходке нужды большой не было. Утром народ железными вилами убил волостного писаря. К Стефану Тоту тоже ворвались, но он куда-то исчез. Сколько его ни искали, найти его не удалось. Сигизмунд Браун уже неделю тому назад уехал в Будапешт. Поп был седой старик, так что в деревне некого уже было убивать. Мужики с железными вилами охраняли дом Сигизмунда Брауна — было бы глупо поджечь его как раз теперь, когда без огня выкурили старого хозяина. Во дворе общинного правления жарили на вертеле вола — со скотного двора Сигизмунда Брауна, бочку вина тоже выкатили из его подвала. Народ, от мала до велика, сидел вокруг огня: кому не досталось места во дворе, тот ждал за забором. Говорили по преимуществу парни, побывавшие в России, но и у других язык как будто развязался, — всякий точно знал, что народу нужно, но каждый понимал это по-своему.
— Вот товарищ из города, уже научившийся, как делать революцию, — громко отрекомендовал меня дядя Кенереш.
— Что может городской человек в земле понимать? Он только и знает, что когда дождь идет, то грязь будет.
— Не надо нам чужой головы! Что, наша голова на то только и создана, чтобы жандарму было что разбивать?
— Да разве товарищ Петр Ковач для вас обыкновенный городской человек? — обозлился вдруг дядя Кенереш. — У этого парня, не забывайте этого, отец в тюрьме умер. Кто памяти не растряс, тот должен помнить, что отец товарища Петра, Иосиф Ковач, взялся за вилы, защищая свои права. Да и Петр не посрамил своего отца, — тоже уже сидел в окружной тюрьме.
Я послал верхового к Гюлаю, чтобы дать ему знать о случившемся и просить у него совета. Впредь до получения ответа я принял все меры к тому, чтобы в деревне не пошло все вверх дном. Но винного подвала Сигизмунда Брауна мне все же не удалось отстоять, все мои старания были напрасны, да и парни, побывавшие в России, тоже ничего не могли поделать. Когда стемнело, не было прохожего на улице, который бы не шатался и не распевал песни. К вечеру я послал Гюлаю второе донесение. Поздно вечером мы разложили на шоссе, по обе стороны деревни, большие костры. У костров стояли караульные с железными вилами — надежные парни, возвратившиеся незадолго перед тем из России. До полуночи я бодрствовал с ними у костра, а потом отправился на другой конец деревни. К этому времени пьяные крики и песни уже стихли, и народ завалился спать. Мне не терпелось поскорей получить ответ от Гюлая, и я дошел до разбитого молнией дуба, рассчитывая встретить посланного. Но никто не явился.
К утру, когда в кострах надобность миновала, я пошел в общинное правление и прилег, подостлав под себя шинель. Я твердо решил не засыпать, но вскоре сон одолел меня. Когда я проснулся, соломенная крыша соседнего дома пылала ярким пламенем. В комнате находилось трое жандармов. Я вскочил. Один из них, не говоря ни слова, хватил меня прикладом по голове. Я свалился без чувств.
Очнулся я в окружной тюрьме. Дядя Кенереш из рукава своей рубашки сделал мне перевязку. Кровь медленно сочилась сквозь повязку, все у меня болело, я с трудом шевелил языком. Так как старику Кенерешу тоже говорить не хотелось, то я лишь долгое
Ночь мы провели, лежа на мокрой вонючей соломе. Старик положил мою голову к себе на колени. Меня била лихорадка, я весь дрожал.
Утром меня свезли в больницу.
В больнице я пролежал двенадцать дней. Когда врач нашел, что я поправился, за мной явился сыщик. Но он повел меня не в тюрьму, а в ратушу. Там он меня провел в бывшую канцелярию оберишпана [8] , где теперь распоряжался правительственный комиссар Немеш. Сыщик что-то шепнул секретарю правительственного комиссара, тот утвердительно кивнул головой, после чего сыщик удалился. Секретарь предложил мне стул, а сам вошел к Немешу. Несколько минут спустя он вернулся и знаком предложил мне войти. Видя, что я не понимаю, он подошел ко мне и, кивнув на дверь, сказал:
8
Губернатора.
— Господин правительственный комиссар ожидает вас.
Немеш обеими руками пожал мне руку.
— Рад, очень рад, дорогой товарищ Ковач, что вы поправились. Я, право, очень беспокоился за вас. Столько жертв преступного, безумного легкомыслия Гюлая! О самом себе господин полковой врач, понятно, позаботился, во-время удрал в Будапешт, бросив вас здесь на произвол судьбы. Если бы я не принял в вас участия, все бы вы здесь погибли… Он же за вас, конечно, и пальцем бы не пошевельнул. А ведь сейчас каждый толковый человек на счету. Чехи совсем близко, и если мы не соберемся с силами, то скоро они будут в городе.
Немеш говорил без конца, речь его лилась плавно, я же молча слушал его.
— Солдаты не желают драться с врагом, несколько сот чехов занимают целые районы, — жаловался Немеш. — Мужик не хочет браться за оружие, наплевать ему на судьбу родины; рабочие же как раз теперь, в момент величайшего напряжения, требуют увеличения заработной платы и бог знает еще чего, грозят забастовкой, не думая о том, в какую опасность ввергают они молодую революцию своим эгоистичным близоруким легкомыслием…
Пока Немеш плакался передо мною на положение вещей, я разглядывал огромную, роскошно обставленную комнату. С удобством усевшись в коричневом кожаном кресле, я рассматривал портрет короля Карла, очевидно позабытый революцией на стене.
— Вот что, дорогой товарищ Ковач. Вы, я знаю, честный, испытанный социал-демократ, который не меньше моего готов пожертвовать жизнью за народную республику. Да, вы, быть может, еще и не знаете, что уже около двух недель, как мы лишили короля престола? Да, Венгрия — народная республика. Так, вот, дорогой товарищ, дело в том, что солдат нет, а те немногие, что есть, нужны здесь, в городе, для подавления скрытой, тайно организующейся контрреволюции. Ведь контрреволюционеры в любую минуту готовы напасть на нас. Они ждут не дождутся чехов, потому что даже чехов предпочитают республике. Нитрский епископ — из графов Батьяна — тоже присягнул чехам. Не касаясь других доводов, уже из одного того, что венгерская аристократия предпочитает чехов республике, народ должен понять, что мы — его друзья, а чехи — его враги. Ну-с, дорогой товарищ, вы, естественно, вправе спросить, зачем я вам это рассказываю? Потому что вы знаете крестьянина, умеете говорить на его языке, а революция как раз в таких людях теперь и нуждается. Из Будапешта я получил распоряжение организовать партизанские отряды против чехов. Нам нужно несколько сот крестьянских парней, из бывших солдат, несколько рабочих, одного-двух надежных офицеров, — больше нам и не понадобится: чехов мы шапками закидаем! От одного вида нашего побегут… Так вот, дорогой товарищ, если бы вы серьезно взялись за это дело, то могли бы оказать нам большую помощь. Вы, несомненно, сумели бы растолковать рабочим, что революция — это нечто поважнее, чем этот проклятый раздел земли, которого как раз теперь, в момент величайшей опасности, они требуют с таким упорством. Конечно, не спорю, придет время и для раздела земли, но сначала нужно прогнать из страны чехов. Есть деньги, оружие — все, что нужно, чтобы сорганизовать небольшую армию, — только солдат нет. Хотелось бы поручить вам и капитану Тельдеши организацию партизанского отряда. Что вы на это скажете?