Титус Гроан
Шрифт:
– Ну, не знаю… хотя, – ответила девочка, и голос ее, как только она ощутила слабость отца, стал тверже, – думаю, мы не очень хорошо знаем друг друга.
И снова волна любви накрыла ее. Безумная улыбка, сообщавшая несообразность любому высказыванию, на какое решался Граф, – ибо говорил он с нежною сдержанностью, – пускай на миг, но перестала пугать ее. За свою недолгую жизнь Фуксия успела увидеть столько причуд самого разного рода, что при всем сверхъестественном ужасе, внушаемом ей этой блуждающей улыбкой, внезапное паденье преград, которые, сколько она себя помнила, лежали меж ними, пересилило все ее страхи. Впервые в жизни она ощутила себя дочерью – ощутила, что у нее есть
– Мои книги… – сказал Граф.
– Они здесь, отец. Можно мне заполнить первую полку?
– Сонийскими поэтами, Фуксия.
– Да.
Она взяла из кучки шишку и поместила ее в самом начале прочерченной на земле линии. Граф внимательно следил за нею.
– Это Андрема, лирик – влюбленный – тот, чье перо трепетало, пока он писал, и постепенно синело, словно ушибленный ноготь. Стихи его, Фуксия, стихи его раскрываются, точно цветы из стекла, и в сердцевине их, между хрупкими лепестками, лежит индиговая заводь, светозарная и бескрайняя, точно рок. Голос его не приглушен – он подобен колоколу, чисто звонящему в ночи нашей беды, но ясность его есть ясность неведомой глуби… глуби… отчего и строки его будут струиться всегда, Фуксия… уплывая все дальше, дальше и дальше, вовек. Это Андрема… Андрема.
Граф, не отрывая глаз от шишки, которую Фуксия поместила в начале первой черты, раскрыл рот пошире и внезапно сосны дрогнули от страшного крика – полувопля, полухохота.
Фуксия закаменела, кровь отхлынула от ее лица. Отец, чей рот так и остался раскрытым, хоть крик уже замер в лесу, стоял теперь на четвереньках. Фуксия пыталась произнести хоть слово, но голос не шел из пересохшего горла. Отец смотрел на нее и наконец губы его сомкнулись и взгляд выразил грустную ласку, которую она узнала так поздно. Обнаружив, что снова способна говорить, Фуксия взяла еще одну шишку и повела рукой, как бы намереваясь положить ее рядом с «Андремой»:
– Мне продолжать, отец?
Но Граф не слышал ее. Глаза его смотрели в разные стороны. Выронив шишку, Фуксия метнулась к нему.
– Что с тобой? – спросила она. – Отец! отец! что с тобой?
– Я не отец тебе, – ответил он. – Или ты не знаешь меня?
Он ухмыльнулся, расширив глаза, в которых словно вспыхнули звезды, и пока они разгорались, пальцы Графа все скрючивались и скрючивались.
– Я житель Кремнистой Башни! – выкрикнул он. – Я смертоносный сыч!
КАМЫШОВАЯ КРЫША
Медленно переступая по бугристой, заросшей тропе, Кида всякую минуту ощущала присутствие слева от себя святотатственного каменного перста, который вот уже семь томительных дней торчал над западным горизонтом. Он походил на привидение, и как бы ни играл на нем солнечный или лунный свет, оставался всегда зловещим, а если правду сказать, злобноватым.
Между горной грядой и тропой, по которой шла Кида, лежала болотистая местность, обильная озерцами, отражавшими пышные небеса, – блеск более тусклый лился оттуда, где заросшие топи, высасывая из неба все краски, вновь выдыхали их в застоявшийся над ними туман. Мерцали камышовые заросли, ибо каждый продолговатый, мечевидный лист их окаймлялся багрецом. Почти невозмущенная гладь озерца пошире отражала не только горящее небо, но и ужасный указующий каменный палец, пронзавший бездыханную воду.
Справа от Киды полого уходил ввысь заросший корявыми деревцами косогор. Самые верхние сучья деревьев оставались еще освещенными, но буйство заката стихало, и свет с каждым мгновением опадал с их ветвей.
Тень Киды тянулась справа от нее, становясь, пока она шла, все менее и менее плотной, между тем, рыжеватая почва выцветала, сменяя красноватый окрас на невзрачные охряные оттенки, а охряные – на теплую серость, которая, что ни миг, лишалась теплоты, покамест тропу перед Кидой не усыпал сплошной пепел.
В последние два дня склон гигантской горы, утыканный нагоняющими монотонную скуку, приникшими к земле жилистыми деревами, тянулся справа от Киды, дыша, так сказать, над ее плечом, нашаривая ее недоразвитыми руками. Ей мнилось, будто она всю жизнь провела средь гнетущих, отупляющих разум деревьев, всю жизнь они с вожделением пялились на нее, сопели над правым плечом, и каждое взмахивало волосистыми лапами, и в каждом таилась своя, присущая только ему угроза, и однако ж во все ее бесконечное странствие деревья оставались неотличимыми в их однообразии одно от другого.
Однообразие это уже начало отзываться сном – лишенным событий и все-таки жутким, – и Киде казалось, что тело и разум ее обступает непроходимая поросль, которая не кончится никогда. Впрочем, в последние два дня слева от Киды хотя бы распахнулись зимние равнины – там, где глазам ее столь долго и столь уныло являлся лишь голый, лишенный растительности отвес теснины, в которой единственным напоминанием о существовании жизни были редкие выступы высоко возносящихся серых скал, дававших недолгий приют черным воронам. Но Кида, влачась по ущелью, не размышляла о них, вглядывавшихся в нее, провожавших ее глазами, вытягивавших опущенные к тощим их животам лысые шеи, задиравших плечи выше голов, крючивших смертоносные когти, коими цеплялись они за неверные их опоры.
Снег лежал пред нею долгим серым ковром, поскольку зимнее солнце никогда не вставало над теснинной тропой, и когда, наконец, тропа увильнула вправо и свет рухнул на Киду, она, протащившись еще немного шагов, упала на колени, словно желая вознести благодарения. Она подняла голову, и белесый свет показался ей благословением свыше.
Устала она несказанно и, продолжая путь, переставляла перед собою ноющие ступни, не вполне сознавая, что делает.
Волосы космами спадали ей на лицо, плотный плащ заляпала грязь, покрыли колючки и ежевичные плети.
Правая рука Киды машинально придерживала на плече лямку котомки, отягощенной уже не едой, еды в ней не осталось, но грузом более странным.
Перед тем как покинуть Нечистые Жилища в ночь, когда любовники ее поубивали друг друга под всевидящим кругом той незабвенной, изобильной луны, Кида, точно завороженная, отыскала дорогу к дому, собрала всю еду, какую сумела найти, а после, двигаясь как сомнамбула, навестила мастерские – сначала Брейгона, после Рантеля, – забрав из каждой по маленькому изваянью. Вслед за тем она вышла в утреннюю пустоту – три часа оставалось еще до рассвета – и пошла, ощущая, как мозг ее разымает бессмысленная, ровная боль, покамест похожий на рваную рану рассвет, не вторгся в ее сознание и она не упала в соленые травы, росшие у кромки болот, и не проспала, никем не увиденная, весь солнечный день, сжимая по изваянию в каждой руке. Все это было давно. Как давно? Кида утратила чувство времени. Она скиталась по разным краям, принимая еду из множества рук в оплату за множество разных работ. Какое-то время она пасла отару взамен пастуха, подцепившего овечью лихорадку да так и умершего с ягненком на руках. Она работала на барже, там была одна женщина, которая ночами мяукала, точно выдра, плавая вдоль тростников. Она плела из прутьев орешника плетни для овечьих загонов и огромные неводы для ловли речной рыбы. Так переходила она из одной земли в другую.