Тьма Египетская
Шрифт:
«Да неужто же никак нельзя поправить?!» — гвоздила его все одна и та же досадная мысль. «Черт возьми!.. Подумаешь, этакие деньги, и вдруг легче легкого могли бы теперь лежать в кармане, кабы не торопливость дурацкая… Вот дурак- то!» — ругал он самого себя. «Вот болваниссимус! Такого маху дать… И из-за пустяка-то какого!»
Й в самом деле, попридержи только Горизонтов бумагу к Серафиме хотя бы до вечера, все разрешилось бы как нельзя проще. Бумагу можно бы было и вовсе не отправлять, пред Каржолем отговориться несогласием владыки, деньги благородным манером возвратить ему, а владыке завтра доложить, что, по выяснившимся обстоятельствам, все дело и самое участие в нем Каржоля представляется совсем
— Митрофан Миколаич, шти-то уж совсем почитай простымши, — напомнила ему об обеде высунувшаяся в дверь стряпуха.
Это нечаянное напоминание вернуло его из сферы досадливых размышлений к повседневной действительности, и ему вдруг стало ужасно досадно — бог весть с чего и за что, но досадно так, что своими руками готов был избить эту толстую дурищу. Однако не избил, а удовольствовался тем, что ни за что ни про что ругательски изругал ее, лишь бы на ком-нибудь зло сорвать. Впрочем, за стол все-таки сел и обычный «опрокидонт» учинил, «вонзив» в себя рюмку «очищенной», и хотя ел со всегдашним своим чавканьем и цмоктаньем, но совсем без удовольствия, наскоро и с досадой, все швыряя от себя и на все фыркая, потому что в голове неотступно вертелась все та же проклятая мысль о Бендавидовских трех тысячах и Каржолевской сторублевке, на которую он, болван из болванов, польстился как Исав на чечевичную похлебку. Попадись ему в эту минуту Каржоль, да он бы, кажись, все глаза ему проплевал. Этак вдруг подвести человека самым бессовестным образом, да это черт знает что за подлость! Этому имени нет! И дернула же его нелегкая связаться с таким прощелыгой, с аристократишкой! Не видел он, что ли, с кем имеет дело! Да и как это затмение такое на него вдруг нашло! Как было не догадаться, что не оставят же жиды этого дела без того, чтобы не прийти к нему понюхать, нельзя ли как поправить его?!. Так нет же, радужная все мозги отшибла! — «Богу-де на масло, братье консисторской на молитву!» — бескорыстием, вишь, щегольнуть захотелось… Но досаднее всего было Горизонтову то, что, сознавая необходимость поправить это дело как можно скорее, он никак не мог еще придумать, каким бы способом половчее это сделать.
— Э, была не была! — махнул он после обеда рукой и, против обыкновения, не ложась соснуть, угрюмо надвинул до бровей свою мягкую поярковую шляпу и отправился пешком в женскую обитель. — По дороге, на вольном воздухе, он авось-либо придумает подходящий способ действия. Надо поторопиться, пока там не ударили ко всенощной.
Был в исходе пятый час дня, когда келейница Наталья доложила «матушке» о приходе консисторского секретаря, — очень-де просят принять, потому как им по очень важному делу.
Внутреннее чувство почти инстинктивно подсказало Серафиме, что этот необычный в такую пору визит не к добру — вероятно, каверза какая-нибудь затевается, но, уповая на свою твердость и сдержанность, она приготовилась в душе ко всему худшему и приказала просить господина Горизонтова.
Горизонтов вошел очень скромно, с некоторым почтительным согбением шеи и даже с любезной улыбкой на бесцветных, тонко растянутых губах. Что до почтительности, то он вообще не баловал ею духовных особ, сознавая, что он и сам, в некотором роде, если и не «особа», то «сила», ворочающая не только консисторскими делами, но подчас и самим владыкой. В качестве консисторской «силы», он, напротив, привык, чтобы епархиальное духовенство ему оказывало известное почтение; но тут секретарь понимал, что любезность и почтительность с его стороны не будут излишни, дабы тем легче расположить игуменью к уступчивости.
Серафима предложила ему садиться и, сев сама на диван, повернулась к нему с тем вопросительно-ожидающим видом, с каким обыкновенно изъявляется молчаливая готовность выслушать деловую просьбу или заявление от человека, с которым желают остаться на несколько официальной ноге.
— Мы тут к вам… нынче… одну бумажку отправили, — мягко начал секретарь, несколько поеживаясь и заминаясь. — Изволили получить?
— Получила, — слегка кивнула ему головой Серафима, продолжая глядеть на него все с тем же вопросительно ожидающим выражением.
— Оказывается, мы несколько поторопились… Тут, изволите ли видеть, открываются некоторые обстоятельства, совсем изменяющие дело… Оно тут совсем даже в другом свете выходит…
— Какие обстоятельства? — спросила игуменья, не выходя из своей несколько официальной сдержанности.
— Да видите ли, прежде всего-с, эта девица Бендавид оказывается несовершеннолетней… значит, действует не с полным разумением… Да и участие к ней некоторых особ, вам известных, далеко не бескорыстно… Ее просто сбили с толку, вскружили голову, чтобы воспользоваться ее состоянием… Тут деньги-с, вот что! И на нас с вами может пасть очень даже нехорошая тень: нас просто могут обвинить в пособничестве.
Игуменья вспомнила свой давешний разговор с Тамарой и, на основании его, возразила Горизонтову, что что до денег, то может смело уверить его в совершенной неосновательности такого предположения: сама-де Тамара сказала ей, что, с переходом в христианство, она лишается всего — и наследства, и всех своих собственных средств — и, тем не менее, это ее не останавливает, она знает, на что идет и что теряет, а потому и у тех людей, которые будто бы «вскружили ей голову», едва ли есть какие-либо расчеты на ее состояние, — не могут же они не знать об этом!
— Ну, это еще, знаете, темна вода во облацех, — недоверчиво усмехнулся секретарь, — есть ли там какие расчеты, нет ли — судить мудрено, в чужую душу не заползешь… Да и не о том, собственно, речь, — продолжал он. — Я, главное, забочусь, как бы на нас-то с вами тени какой не пало… тем более, что никакого внутреннего убеждения у этой девочки нет, да и быть не может, — одно только пустое увлечение.
— Я говорила с ней, — возразила ему игуменья; — я спрашивала ее насчет ее побуждений, и могу уверить вас, что и в этом вы точно так же ошибаетесь. Напротив, тут именно внутреннее убеждение, и такое глубокое, такое христианское убеждение, какого я даже и не ожидала.
— Хорошо-с, но ведь родные ее поднимут скандал, они — я знаю — этого дела так не оставят…
— А потому? — проговорила Серафима, как бы приглашая этим вопросом замявшегося секретаря не стесняться и договаривать свою мысль до конца. В тоне его последних слов ей слишком явно сказалось намерение запугать ее, под видом дружеского предупреждения.
— А потому, — подхватил Горизонтов, — мое мнение, лучше не доводить до скандала.
— То есть, что же?
— Да просто умыть себе руки — возвратить ее родным… Достигнет совершеннолетия, тогда пускай себе и делает, что хочет.
— Об этом вам следовало подумать раньше, до присылки мне бумаги, — веско заметила ему Серафима.
— Да, но… раньше нам, к сожалению, не были известны все обстоятельства.
— Да вы откуда же их узнали, эти обстоятельства, и почему вы думаете, что они справедливы, когда я вам дала уже, кажется, достаточно доводов, что это не так?
Припертый таким вопросом, что называется, к стене, Горизонтов замялся еще больше.