Тьма Египетская
Шрифт:
«Хотел ли он этого, или не хотел, — не знаю; но во всяком случае, этим внутренним своим перерождением я ему обязана. Правда, оно заставило меня подвергнуть беспощадному анализу то, на чем я воспиталась, — наше еврейство, нашу Тору, нашу Библейскую историю, — оно сделалось для меня источником величайшей нравственной пытки, — пытки раздвоения внутри самой себя и полного разлада не только с миром прежних верований, но и с окружающей меня средой, с домашней жизнью, с моими родными, с которыми после этого у меня не раз уже выходят легкие стычки и пререкания из-за разных мелочных обрядовых формальностей. Это меня очень огорчает, и хотя я всячески стараюсь избегать таких столкновений, но тем не менее они все-таки навертываются чуть ли не на каждом шагу, почти невольно, сами собой, и не столько с дедом, сколько с бабушкой Саррой. Все это тяжело, но зато и искупается все это сторицей моим чувством к нему.
«Вчера он задал мне вопрос, — настолько ли сама я люблю, чтобы решиться сжечь свои корабли? Проверив теперь самое себя, отвечаю смело: да, настолько. Да, я люблю его, и если он тоже любит меня, я горжусь его любовью, я счастлива
«Но как сказать ему об этом, как признаться?.. И что, если с его стороны я не встречу такого же ответа?..»
…«В четверг, на страстной неделе, я случайно встретилась с графом на бульваре, и он остановился на минутку, перемолвиться парой слов со мной. Я сказала ему, что никогда еще не видела, как русские празднуют ночь Светлого Воскресения и поэтому непременно хочу отправиться в ограду собора посмотреть. Он сказал, что тоже будет у заутрени и непременно постарается отыскать меня. «Будьте — говорит — в соборном сквере, в правом углу и ждите меня». Я обещала, и мы расстались.
«Русская Пасха в этом году пришлась на 4-е апреля, а дни установились совсем весенние еще с Вербной недели. С томительным нетерпением, в ожидании условленной встречи, переживала я эти трое суток первых апрельских чисел, и никогда еще обрядовый обиход нашего шабаша не казался мне так досадно скучен и длинен, как в этот раз. Но, слава Богу, наконец-то домучилась я кое-как до того момента, когда после шулес-сыдес дедушка зажег обычные благовония и рассмотрел свои ногти при свете гавдуле-лихт, и все домашние перездоровались между собой «а гите вох» [188] . Встав из-за стола, я потихоньку предложила Айзику прогулку к собору, чтобы посмотреть на русскую Пасху. Аизик охотно согласился быть моим кавалерам, и мы условились, что после того, как наши улягутся спать, он будет ожидать меня в саду, под окном моей комнаты, а я спрыгну к нему в окно, и мы отправимся через садовую калитку, чтобы никто не знал о нашей ночной экскурсии, так как иначе бабушка ни за что бы нас не отпустила, почитая грехом не то что смотреть на авойдеэлыл, но и находиться даже, без крайней надобности, вблизи бейс-гоим [189] . Как мы условились, так все и устроилось отличнейшим образом: нас не заметил никто из домашних.
188
Шулес-сыдес, или шолес-судес называется третья (последняя) субботняя трапеза, состоящая, по большей части, из остатков от предшествовавших шабашовых трапез, но зато обильная субботними песнями и славословиями. Пение продолжается до сумерек, после чего читают вечернюю молитву и переходят к обряду гавдуле, знаменующему собой отделение субботы от будней. Гавдуле, как и пятничный обряд кидуша (в начале шабаша), совершается над чашей вина или водки, и заключается в произнесении молитвы, славословящей Иегову за то, что Он отделил святые праздтки от будней, свет от тьмы и Израиля от всех остальных народов. При совершении гавдуле зажигают одну восковую свечу, сплетенную из трех тонких свечек и приготовляют неболыиой металлический или серебряный сосуд, наполненный благовонными веществами. Вино или водку наливают в чашу не иначе, как через край, пока не прольется на стол, в знак того, что изобилие должно царствовать в доме сем во всю неделю. Глава семейства произносит вышеупомянутую молитву нараспев, громким, но плаксивым голосом, после чего прикладывает ногти обеих рук к гавдуле-лихт и произносит молитву благословения Бога за то, что Он создал свет огня, затем — молитву благословения за создание благовонных мастей, причем берет в руки вышесказанный сосуд и нюхает из него аромат и, вконец, — зажигает пролитую на стол водку или коньяк. В то время, как спиртуозная жидкость загорится, хозяин обмакивает в нее свои мизинцы и обводит ими вокруг глаз, что повторяют за ним и все домашние. После этого все присутствующие здороваются с хозяином и между собой словами «а гите вох! а гите вох!», т. е. на добрую неделю. Талмудические мудрецы установили обыкновение нюхать ароматы при окончании шабаша для того, чтобы укрепить духовной пищей душу, грустящую о кончающемся празднике и об отходящей нишуме исойре, добавочной душе, отпускаемой еврею свыше на дни праздников и суббот, которые по сему и называются «удвояющими душу». Следует поэтому утешить и развеселить скучающую душу благовониями. Молитва над гавдуле-лихт установлена в память того, что свет огня создан в ночь при окончаши первого на земле шабаша таким образом: Адам взял два камня, ударил ими один о другой, и явился огонь (Талмуд, трактат Брухес). Присмотреться же к ногтям при обряде гавдуле следует, во-первых, для того, чтобы почувствовать удовольствие света, а во-вторых, различить разницу между ногтем и телом и, кроме того, еще потому, что ногти суть символ благословения, так как они постоянно растут (Орах-Хаим).
189
Авойде-элыл — идолослужение, бейс-гоим — дом нечистых, христианский храм.
«Ночь была дивная, теплая, в воздухе ни малейшего колебания, в глубоком темно-синем небе — ни облачка, и звезды горели ярко. В садах зацветали яблони, черешни и сливы, и стояли осыпанные белыми цветами, точно снегом. Запах смолистого тополя мешался с тонким ароматом фиалок и молодой полыни. Соловьи уже прилетели в наши места и громко, с разных концов, вблизи и вдали, оглашали чуткий воздух своими первыми весенними песнями. Все это дышало какой-то таинственной торжественностью и вместе с тем южной негой, — и на душе у меня испытывалось чувство весенней истомы, доходившее порой до замирания сердца. И вот мы наконец у собора. По сторонам главного проезда пылают плошки, на площадке, окружающей самую церковь, стоят, в ожидании начала службы, массы одетого по-праздничному народа; тут же расположились под стенами тесные ряды подносов и корыт с куличами, пасхами и крашеными яйцами. В сквере тоже очень людно, но крайние боковые дорожки его пустынны. Я нарочно прошлась по ним предварительно, вместе с Айзиком, чтобы заранее, про себя, ознакомиться с местом ожидаемой встречи, и после этого мы с ним вернулись опять к толпе. Экипажи, один за другим, то и дело подъезжали к иллюминованным воротам сквера, выпуская нарядных, в белом, дам и мужчин в полной парадной форме.
«Ждать нам пришлось недолго. Ровно в полночь взвилась ракета и рассыпалась в темной вышине дождем огненной пыли. В толпе, стоявшей вокруг собора, тотчас же затеплилась у кого-то восковая свечечка, за ней другая, третья, еще и еще, а затем, не прошло и минуты, как вся площадка озарилась множеством маленьких мигающих огоньков. Над куличами и пасхами тоже зажглись целые вереницы восковых свечек, — и над толпой, как бы вынырнув из-под темных дверей храма, вдруг поднялись и заколыхались длинные хоругви, засиял большой крест в золотых лучах, на паперти засеребрились светлые ризы духовенства, сверкнула камнями и золотом блестящая митра, — и крестный ход, сопровождаемый бесчисленным множеством сияющих и колеблющихся огненных точек, словно огненный поток, двинулся вокруг белого собора, на озаренных стенах которого заходили большие, неясные тени креста и хоругвей, и обнаженных голов человеческих. Торжественный звон колоколов раздался с высоты опоясанной колокольни и, казалось, точно бы несется он с высоты темного звездного неба. Пели что-то такое, — не знаю что… Но вот, обойдя вокруг собора, хоругви опять появились перед запертыми дверями; огненный поток остановился. Прошла еще минута, и вдруг большие, почти совсем темные доселе, окна храма мгновенно озарились изнутри ярким светом; в широко распахнувшиеся двери тоже хлынул оттуда свет, игравший среди храма множеством сверкающих алмазов на хрустальной люстре, — и вся площадь разом огласилась торжественно-радостным гимном «Христос воскресе из мертвых». Я не знаю, что сделалось тут со мной, — я рванулась от Айзика вперед, в толпу и в ней затерялась. В эту минуту мне так хотелось принадлежать к ней, к этому ликующему народу…
«В груди точно струны какие-то дрожали, и закипали слезы восторга.
«Опустившиеся хоругви скрылись в дверях, и вслед за ними огненный поток полился внутрь храма. Меня подхватила волна толпы и понесла к паперти. Я отдалась этому течению и была рада, что чем дальше несет оно меня, тем больше отдаляюсь я от Айзика. Но вот толпа остановилась: церковь была уже переполнена и дальше двигаться некуда. Я очутилась перед папертью и несколько минут не могла ступить ни вправо, ни влево, ни податься назад. Но, спустя некоторое время, стало посвободнее, и я, хотя и с большим трудом, все же успела кое-как протискаться сквозь толпу на простор и тотчас же скользнула с площадки в сторону, к боковой дорожке, и с замирающим сердцем пошла к условленному месту.
«Я почти задыхалась от волнения и раза два должна была останавливаться, чтобы перевести дух и осмотреться. Здесь уже не было никого, а от густых кустов сирени и акации на дорожке казалось еще темнее, после освещенной площадки. Колокола умолкли. С одной стороны доносились из церкви светлые звуки пасхальных напевов, с другой — соловьи рокотали. И вновь прихлынуло ко мне захватывающее чувство только что испытанного мной восторга и, под обаянием его, не помню как, очутилась я в правом углу сквера. Он уже ждал меня и быстро пошел навстречу. Я не столько узнала глазами, сколько сердцем почуяла, что это он, и быстро побежала к нему.
— Христос воскрес! — вырвалось у меня из сердца и, вне себя от счастья, я боросилась ему на шею.
«Что говорили мы затем — не помню, не знаю. Это был какой-то прерывистый от страха и от волнения лепет любви, восторга, счастья, лепет первых признаний, первых поцелуев, первых объятий… Очнулась я от этого сладко-одуряющего упоения лишь тогда, когда вдали от нас, по всей площадке, точно внезапный порыв бурного ветра, пробежал троекратный гул ответного возгласа: «Воистину воскресе!» Я бы всю ночь не ушла отсюда, от этого лепета, от этих соловьев и пасхальных аккордов вдали, от этой мягкой, темно-синей ночи и аромата цветущих деревьев, но Айзик… Где этот Айзик?.. Что он теперь думает? Он, верно, ищет меня и беспокоится… Что я скажу ему, как объясню свое долгое отсутствие?.. Пора домой, — надо отыскать Айзика. Я пошла по крайней аллее, граф — в двух шагах за мной, и… каково же было мое смущение, когда на самом выходе из аллеи к освещенному проезду столкнулась лицом к лицу с Айзиком. Он ступил шаг навстречу, пристально взглянул мне в лицо, затем глянул мимо меня вперед и, кажется, узнал графа. По крайней мере, лицо у него вдруг сделалось злое и сумрачное.
— Айзик, куда это вы пропали!?. — проговорила я, притворяясь недовольной и подавая ему руку. — Целый час хожу и ищу вас!.. Это ни на что не похоже!.. Как это вы от меня отбились и бросили одну?!. Разве это можно!.. Давайте вашу руку и пойдем скорей домой, уж поздно.
«Но он сделал вид, будто и не слышит моих упреков и, молча подав мне руку, всю дорогу не проронил ни одного слова. Очевидно, он догадывается»…
XXI. НЕ ВЫГОРАЕТ
Расставшись с Ионафаном-ламданом, господин Горизонтов позабыл даже об обеде, ожидавшем его в другой комнате, и озабоченно зашагал из угла в угол, обкусывая себе ногти. Свидание с Бендавидовским «пленипотентом» привело его в нервное состояние, и потому он более обыкновенного поддавался теперь непроизвольным движениям своего бессознательною тика: то и дело хватался рогулькой из двух пальцев поправлять на носу очки и «мазал» при этом в стороны косящими глазами, выделывая ртом какую-то невозможную гримасу.