Тьма Египетская
Шрифт:
«Операция была не из удачных. После значительной потери крови, у маленького открылось местное воспаление в недоброкачественной форме, сопровождавшееся сильным лихорадочным состоянием, которое являлось тем опаснее, что ребенок и без того уже сам по себе был слаб и хил. Жестоко прострадав шесть суток, он умер ровно через неделю после обрезания. Покорно склоняя головы, все говорят при этом: «Так Богу угодно, чтобы он был принят» [166] ; я же — грешная душа — осмеливаюсь думать, что, не будь произведена эта жестокая и опасная в столь раннем возрасте операция, ребенок остался бы жив. Эту мою мысль я высказала как-то в интимном разговоре нашему Айзику.
166
У евреев не принято говорить "он умер", а всегда иносказательно: "он взят", "он принят", подразумевая, конечно, что он взят Богом.
— А почем вы знаете, — возразил он на это с какой-то двусмысленной, ехидной улыбочкой. — Может, так и следовало, чтоб операция была неудачна: вам же бы меньше досталось, если бы существовал лишний наследник…
«Какое ужасное предположение! И откуда только берутся у этого Айзика такие гнусные мысли!.. Бросить тень такого безобразного подозрения, и на кого же! — на чистых совестью, моих добрых, честных стариков, которым тот же Айзик решительно всем обязан, — нет, это слишком уж гадко и подло!.. Я горячо, всей душой протестовала против его предположения и прямо высказала ему, какой это с его стороны бессовестный, черный поступок, а он только ухмыляется. — «Разве я — говорит — обвиняю дедушку с бабушкой? Разве вы можете сказать, что я высказал это? Вольно же вам так понимать меня, а только я этого вам не говорил; это ваше собственное, а никак не мое предположение, я сказал только, что вам же больше останется, и дурного в этом нет ничего. А верно сами вы так думаете, да свои мысли на меня сваливаете»… Каково!
«После обрезания, спустя тридцать три дня, мачеха моя должна была исполнить обязательный обряд миквы [167] . Сомневаясь в опрятности нашей Украинской миквы, она хотела было отложить этот обряд до возвращения своего в Вену, но бабушка Сарра пришла в ужас от такого намерения невестки и воспротивилась ему самым решительным образом, говоря, что если это будет так, то она навеки покроет не только весь наш дом, но и память мужа своего, величайшим позором и посрамлением, так как неисполнение этого обряда здесь же, на месте, даст повод каждому не только думать, но и утверждать, что родившийся у нее ребенок был мамзер [168] , а потому, если она не возьмет микву здесь же, в положенный срок, то бабушка будет считать это с ее стороны жесточайшим и преднамеренным оскорблением и посрамлением всей нашей семьи, всего рода Бендавидов и памяти покойного. Поставленный таким образом вопрос этот, конечно, должен был разрешиться согласно воле бабушки Сарры. Мачеха, скрепя сердца, согласилась и просила только, нельзя ли распорядиться, чтобы по крайней мере хоть воду-то переменили в водоеме. Послали просить арендатора, — обещал переменить, и мачеха отправилась в микву, в сопровождении бабушки, которая непременно хотела сама присутствовать при этом важном обряде; но возвратилась она оттуда негодующая, просто взбешенная, — да и было отчего, если верить ее рассказу. Я, как девушка «не знающая мужа», избавлена пока от этого обряда и потому никогда не бывала в микве; но по словам мачехи, это для каждой опрятной и мало-мальски брезгливой женщины выходит нечто ужасное, отвратительное. Начать с того, что наша общественная миква, составляющая, по обычаю, монополию погребального братства [169] и сдаваемая им в аренду банщику, является единственной миквой для всего города; поэтому в ней перебывает каждый вечер по нескольку десятков, а то и сотня, если не больше, женщин. Помещается она, как и все почти миквы Западного края, под сводами глубокого, темного подвала, в каком-то погребе, куда надо спускаться по скользким ступеням, при слабом свете двух смальцовок [170] , едва освещающих эту подземную трущобу, промозглые стены которой покрыты какой-то грязной слизью и копотью, где ползают мокрицы. Мачеха пришла туда, разделась, распустила волосы, как это требуется по закону, и предоставила себя в распоряжение негельшнейдеке [171] , для узаконенной стрижки ногтей на руках и ногах. Та поусердствовала отстричь их до самого мяса, так что бедной женщине больно было даже ступать на ногу; но иначе, говорят, нельзя: по уставу, надо, чтобы ничто не мешало «пречистой» воде совершенно омыть все тело, а без того и самый обряд считается недействительным [172] . После стрижки ногтей очищаемая спускается в водоем, вместимостью около кубического метра [173] , где она должна помутить воду и, произнеся установленную краткую молитву, троекратно окунуться с головой таким образом, чтобы на поверхности не оставалось ни одного волоска, и каждый раз оставаться под водой до тех пор, пока стоящая над миквой тукерке [174] не подаст ей разрешительный возглас: «кошер!» [175] . Но когда мачеха спустилась к микве, она увидела, что воду и не думали переменять, так как ее мутная поверхность подернулась даже каким-то радужно-сизым налетом, в роде больших жировых пятен.
167
Миква — обряд очистительного омовения после родов и известных физиологических периодов. Миквою же, в переносном значении, называется и самый водоем, в коем совершается это обрядовое омовение.
168
Мамзер — незаконный. По Тур-Иоре-деа (§ 268), дитя, родившееся от матери, не соблюдавшей обряда миквы, незаконно.
169
Почти повсюду, в местах еврейской оседлости в России, еврейские бани и миквы составляют монополию святого союза, который и пользуется с них доходами, сдавая в аренду, причем в контракте с арендатором обусловливается и плата за совершение миквы, от 5 коп до 3 руб. и более. Цена увеличивается или уменьшается сообразно состоянию нуждающейся в совершении обряда и служит, таким образом, для арендаторов предметом произвольной эксплуатации женщин из более зажиточного круга.
170
Смальцовка — особого вида небольшие сальные свечи.
171
Негельшнейдеке — надзирательница миквы.
172
Все постановления относительно миквы заключаются в книге Орах-Хаим. § § 183–203.
173
Согласно уставу о микве, водоем должен быть наполнен водою непременно живой, проточной, взятой из реки или ручья. Но так как зимой погружаться в холодную воду не безопасно для здоровья, то обыкновенно перед началом обряда вливают лишь небольшое количество свежей воды в прежнюю, которая нагревается посредством жестяной трубы, проходящей внутри водоема При этом, вследствие экономических соображений арендатора, священная вода миквы, с разрешения кагала, меняется только раз в месяц, а иногда и того реже.
174
Тукерке — помощница надзирательницы. Та и другая определяются на свои должности по представлению святого братства и утверждаются в них кагалом.
175
Чиста, очищена.
На ее замечание об этом, надзирательница с тукеркой даже в амбицию вломились и загалдели, что вода у них переменяется только по распоряжению кагала. — «Отчего же всегда-де и все моются и никто не жалуется, а вы одни только!.. Переменять воду для одной, другим будет обидно. Здесь ни для кого-де не делается исключений, — перед Богом в Израиле все равны, — а не угодно, так как угодно! Или мойтесь, или уходите, не задерживайте прочих!» [176] .
176
По положению, две женщины сразу не могут совершать обряда; надо, чтобы каждая исполнила его отдельно, в очередь.
«Даже сама бабушка Сарра поразилась такой, непривычной для ее уха, дерзостью, чтобы какие-нибудь негельшнейдеке и тукерке смели говорить подобным тоном с женщиной, принадлежащей к семье Бендавида! Но для меня оно понятно: это, конечно, отраженное последствие того неуважения к несчастному телу моего отца, какое, при его погребении, выказало святое братство, в лице Иссахар Бера, который, по своему званию габая, является в некотором роде, патроном и этих заседательниц миквы. Я уверена, что эти твари только потому и позволили себе отнестись подобным образом к вдове оглашенного «эпикурейса», что знают о том унижении, какое пришлось нам перенести тогда от их патронов, и убеждены в своей безнаказанности, полагая, что с тех пор относительно нас все можно. Быть может, они даже думают, что совершают этим «благочестивое деяние».
«Нечего делать! Скрепя сердце, пришлось окунаться в эту зараженную миазмами муть. Но это ничто, в сравнении с последним актом очищения, который требует, чтобы женщина, не выходя из водоема, еще выполоскала себе рот той же водой. Боже мой, какая невообразимая гадость!.. И чтобы быть «доброй еврейкой», необходимо по крайней мере раз в месяц подвергаться этой пытке. Я без ужаса и подумать не могу, что с выходом замуж, и мне предстоит то же самое. Какие, в самом деле, жестокие обряды, какие отвратительные обычаи!.. И неужели же это не могло бы быть изменено к лучшему, как-нибудь иначе? Неужели же именно так и надо, так и требуется законом? Отчего же у христиан, которых мы считаем «нечистыми», нет ничего подобного!.. Удивляет меня, впрочем, одно: как это наши еврейские мужья и жены, сознавая, что причиной множества их накожных болезней, в большинстве случаев, служит именно миква, оставляют ее порядки без малейшего протеста. Что за тупая, овечья апатия!.. Мне кажется, я никогда не помирюсь с этим, или никогда не выйду замуж».
«… Мачеха моя и после шести недель все еще чувствует себя слабой. Доктор Зельман говорит, что с весной ей непременно надо на воды, а без того она и не поправится. Между тем, на днях было получено из Вены письмо от моей тетки, Розы Беренштам, где она с радостью извещает, что предполагавшийся крах моего покойного отца вовсе не так опасен, как казалось в первую минуту, и так как в этом деле существенно замешаны интересы более крупных банкирских фирм, то общими их усилиями удалось кое-как спасти всю операцию настолько, что потеря, приходящаяся на долю собственно нашей фирмы, не превысит пятисот тысяч гульденов. Это, конечно, очень и очень чувствительно, но все же не крах, и мачеха считает себя настолько опытной в банкирском деле (оказывается, что, вручив отцу свои капиталы, она всегда самолично вникала во все его дела и контролировала его операции), что намерена сама продолжать деятельность фирмы. Когда дедушка показал ей копию с отцовского завещания, по которому мне следует выделить пятьсот тысяч, то она возразила лишь одно, что соответственно последней потере цифру эту, без сомнения, придется уменьшить, но на сколько именно, трудно сказать пока, без личной проверки сумм и счетов; что, может быть, ей затруднительно будет выделить мне эти деньги сейчас же все разом, без существенного нарушения баланса, но что по прошествии некоторого времени, как только дела поправятся и придут в нормальный порядок, она выплатит все, сколько придется по расчету, или частями, или разом, смотря по обстоятельствам; а что интересы мои не пострадают, то гарантией в том могут служить тетка Роза и ее муж, которые, находясь на месте, конечно, не откажутся последить за правильностью раздела. А самое лучшее, по ее мнению, было бы, если б меня самою отпустили теперь вместе с ней в Вену, где я могла бы приютиться на время в семье тетки. Дедушка с бабушкой не нашли ничего против последнего предложения, тем более, что тетка Роза в последнем письме своем приглашала меня погостить к ней в Вену. Таким образом, на семейном совете решено, что я еду вместе с мачехой. На сих днях мы выезжаем. Грустно мне расставаться с моими стариками, грустно и им, — быть может, даже гораздо грустнее чем мне, — но дед находит, что так лучше, вернее, что это даже необходимо для большего обеспечения моих интересов, и что, наконец, разлука будет лишь временная; стало быть, особенно печалиться нечего, — ну, а бабушка Сарра никогда в жизни не позволяет себе ему перечить, в особенности в делах серьезных. С их разрешения, у меня все уже готово, все уложено. Завтра схожу на могилу отца проститься, затем повидаюсь с подругами, — и в путь… Прощай, милый Украинск!»
«5-е апреля 1875 года. Вот уже полгода, как я в Вене. В высший еврейский круг я не попала: он принадлежит здешней аристократии, которая, по-видимому, считает за особую, честь и счастье сочетать посредством брака свои древние гербы и титулы с еврейскими капиталами. В свою очередь, и капиталы тоже не прочь приобретать себе тем же путем титулованных родственников и покупать дворянские дипломы. Но я вращаюсь здесь в том подслое высшего круга, к которому принадлежат второстепенные банкиры, журналисты, адвокаты, депутаты, доктора, артисты, художники и т. п., а этот-то подслой и составляет ядро здешней интеллигенции, к которой более или менее примыкают все остальные слои среднего круга. Еврейство здесь, кажись, многочисленней и могущественней чем где-либо. Вена — это, можно сказать, наша столица; мы здесь у себя дома, мы здесь сила и даем свой тон всей местной жизни, но… если бы, например, пустить сюда мою добрую бабушку Сарру, она наверное стала бы отплевываться и решила бы, что здесь все, решительно все «потрефились» и стали теми же «нухрим» и «гойями». И бабушка Сарра до известной степени была бы права. Действительно, под общим уровнем европеизма тут все шероховатости еврейства сгладились, все характерные краски, его старозаконности стерлись, и все до такой степени перемешалось между собой, что нередко даже по типу лица христианин кажется мне евреем, а еврей христианином. В сущности говоря, тут нет ни христиан, ни евреев, а есть одни только «добрые венцы», — тип совершенно особенный. Так, по крайней мере, в том кругу, где я вращаюсь. Казалось бы, это-то и должно мне нравиться при моих эмансипационных симпатиях, при моих гуманных всечеловеческих идеалах, а между тем, нет, и далеко нет. Дело в том, что тут еврей, хотя и крепко поддерживает «брата своего», но не чуждается и христиан, и при этом столько же заботится о своем Иегове и законах Моисея, сколько христианин о Христе и папе: и тот и другой просто игнорируют религиозную сторону своей жизни, или относятся к ней чисто формалистически. Но не веря ни в Бога, ни в черта и не имея в душе никаких идеалов, тот и другой одинаково поклоняются Ваал-Фегору. Это истинное царство Ваала, где решительно все, все продается и покупается, так сказать, с публичного торга, где вся жизнь, все духовные, умственные, общественные и другие интересы, нравственные побуждения и стремления, и даже сами таланты меряются и оценяются только на деньги, где о человеке не спрашивают, хорош ли он, умен ли, честен ли, а интересуются лишь тем, сколько у него годового дохода, сколько он «зарабатывает» и как стоят его дела на бирже, где, наконец, даже сама благотворительность, общественная и частная, является не столько побуждением сострадательного сердца, сколько актом тщеславия или внешней обязанностью известного общественного положения. По деньгам здесь и честь, и почет, и положение. В жизни, конечно, много блеску, много роскоши и шику, но весь это блеск и шик только снаружи, на показ, а внутри, в домашнем обиходе, такая скаредность, такое мелочное, грошовое скопидомство, эгоизм и нередко такая грязь, что просто противно становится. Нет, не по душе мне этот склад жизни и, положа руку на сердце, скажу откровенно, что если наши украинские хасиды не совсем-то мне симпатичны, то здешние «цивилизованные израэлиты» еще противнее. — У тех внутри хоть что-нибудь есть, у этих ничего. Не понимаю даже, как отец мой, человек с сердцем, с идеалами, с любовью к добру, к прекрасному, к искусству, мог жить в такой атмосфере и мириться с ней!.. Или я заблуждаюсь?..
Или он тоже был такой?.. Но нет, нет, этого не может быть! Против этой мысли возмущается и протестует все мое существо, вся моя душа, все сердце. — Прочь сомненья! — Нет, отец мой не был, не мог быть таким. Я верю, я хочу верить, что он был только жертвой обстоятельств своей жизни, сложившихся роковым для него образом. Он все-таки сохранил среди этой ярмарки Ваала свою искру Божью, и память о нем для меня священна».
«…Проектируем мы с тетей маленькое путешествие, которое, по ее словам, необходимо для меня не только ради развлечения, но и с образовательной целью, чтобы завершить образование, полученное мною в гимназии, взглянуть воочию на те страны и их живую жизнь, о которых доселе я знала лишь из книжек и, наконец, развить свой изящный вкус картинами природы и произведениями искусства. Мы предполагаем отправиться в Тироль, затем в Швейцарию, оттуда перенестись в Италию, посетить Венецию, Милан, Флоренцию, Рим и Неаполь. Видеть эту дивную природу и все эти чудеса искусства, chefs-doeuvr-ы человеческого гения, — о, какое счастье, какое высокое наслаждение!»
«…Сказано и сделано. Как задумали, так сейчас же списались с дедушкой. Он вполне одобрил нашу затею и прислал мне на дорогу деньги. Послезавтра выезжаем с тетей в путешествие».
Тетка Роза с мужем, да и мачеха тоже, очень желали бы «пристроить» меня замуж, и на руку мою уже являлось несколько претендентов-христиан и евреев — и молодых, и пожилых, и солидных, и вертопрахов… Был даже один прогоревший венгерский магнат, ради которого мачеха, из-за его графского титула, советовала мне переменить религию, а именно, принять протестанство, потому что, во-первых, здесь это самое заурядное дело, а во-вторых, решительно все равно где молиться так или иначе, или вовсе не молиться; такая перемена — это-де одна пустая формальность, так как, будучи наружно христианкой, я в душе, сколько угодно, могу оставаться еврейкой, если мне это так нравится, даже посещать синагогу, и муж меня в этом отношении нисколько стеснять не станет; конечно, можно бы было и еще проще: при существовании в Австрии Confessionlos, ограничиться одним гражданским браком, не меняя религии; но переход в протестанство необходим собственно как уступка взглядам высшего общества, требующего для брака церковного благословения. Но ведь за эту уступку муж-магнат даст мне блестящее положение в свете, а я, взамен того, буду содержать его на всем на готовом и ежемесячно выдавать на его «маленькие нужды» приличную «карманную» сумму, не подпуская, впрочем, к непосредственному распоряжению моими капиталами, чтобы не прогореть с ним вместе. Во всем этом очень характерно сказался весь практический «пшат» [177] моей мачехи. Ну, и разве я не права была, говоря когда-то, что тут во всей красе процветает культ Ваала?!.. Самое сватовство есть также одно из действий этого культа. Со мной, например, во всех случаях сватовства дело носило до такой степени откровенно циничный характер коммерческой сделки, все эти господа-претенденты столь явно желали жениться только на моих деньгах, а меня брали в приданое, как неизбежное зло, что я, ни минуты не думая, отвечала на каждое предложение вежливым отказом. Да и как выходит, хотя бы и в виду так называемой «блестящей партии», если сердце мое молчит и сама я совсем-таки равнодушна ко всем этим искателям! Тетка наконец даже надулась на меня и прямо высказала, что я хочу чего-то невозможного, витая где-то в заоблачных сферах, и что с такой разборчивостью легче легкого рискуешь остаться весь век в старых девах. А я отвечала, что такая перспектива нисколько меня не ужасает, и я предпочитаю лучше быть старой девой, но независимой, чем играть жалкую роль приданого к своему золотому мешку, и если уж выйду замуж, то не иначе, как за человека, которого изберет мое собственное сердце, — безразлично, кто бы он ни был, бедняк или богач, еврей или христианин, лишь бы мы только любили друг друга. После этой отповеди, приставания родных с проектируемыми женихами, слава Богу, покончились. В этом отношении и тетка и мачеха махнули на меня рукой, как на безнадежную, и оставили наконец в покое. Тетка, впрочем, высказала, что ей все-таки очень жаль, что я столь легкомысленно пренебрегаю «такими женихами», так как, по возвращении в Украинск, дедушка с бабушкой, все равно, сами отыщут мне жениха, по своему собственному вкусу, и выдадут меня, не справляясь с моим желанием или нежеланием. — Ну, это мы еще посмотрим. До сих пор не принуждали, надеюсь, и впредь принуждать не станут».
177
Пшат — еврейский здравый смысл