Тьма в конце туннеля
Шрифт:
Но никто нас не любит, кроме евреев, которые, даже оказавшись в безопасности, на земле своих предков, продолжают изнывать от неразделенной любви к России. Эта преданная, до стона и до бормотания, не то бабья, не то рабья любовь была единственным, что меня раздражало в Израиле.
20
Со мной произошло странное, а может, вполне естественное превращение. Как только я окончательно и бесповоротно установил свою национальную принадлежность, сразу началось резкое охлаждение к тому, что было мне вожделенно с самых ранних лет. Теперь я плевать хотел, за кого меня принимают, мне важно самому это знать. Я не горжусь и не радуюсь и вместо ожидаемого чувства полноценности испытываю чаще всего стыд. Мое окончательное вхождение в русскую семью пришлось на крайне неблагоприятное для морального тонуса этой семьи время. Почему-то падение тоталитарного режима пробудило в моих соотечественниках все самое темное и дурное, что таилось в укромьях их пришибленных душ.
Народ, считавшийся интернационалистом, обернулся черносотенцем-охотнорядцем.
Я не был молчаливым свидетелем фашистского разгула, начавшегося с первым веем свобо-ды, и, кажется, единственный из всех пишущих ввел тему национал-шовинизма в беллетристику. И тут произошло странное: фашиствующие осыпали меня злобной бранью в своих дурно пахнущих листках, телефон с завидным упорством обещал мне что-то "оторвать", если я не перестану жидовствовать, а интернационалисты застенчиво помалкивали. Равно как и те, кого я взялся защищать. При личных встречах я слышал немало прямо-таки захлебных слов: мол, выдал по первое число черносотенной банде! Но на страницах газет - ни упоминания, будто этих моих рассказов и повестей не существует. Они не сговаривались, у единомышленников и единочувству-ющих (в данном случае общее чувство - страх, нежелание дразнить медведя) есть таинственный, неслышный и невидный код, позволяющий держать единую линию поведения; здесь она состояла в том, чтобы не считать это литературой. Любопытно, что в нескольких отзывах, прорвавшихся на страницы пристойных газет, как раз подчеркивалось, что, хоть в сатирическом жанре Калитин не похож на себя прежнего, это настоящая и хорошая литература. То был прямой ответ - опять же без сговора - на фальшиво-брезгливую гримасу мнимых ревнителей изящной словесности. Один из сатирических рассказов перепечатали в Америке, два других в Израиле, но пугливо, словно боясь испортить с кем-то отношения. А моя бывшая соотечественница, талантливая новеллистка и прекрасный человек, говорила мне укоризненно: я никогда не поверю, что все так плохо, вы преувеличиваете, это слишком страшно. Мы встретились недавно в Париже, где издана в двух книжках моя сатира, она уныло признала, что я ничего не преувеличиваю.
У совкового гиганта - вся таблица Менделеева в недрах, самый мощный на свете пласт чернозема и самые обширные леса, все климатические пояса - от Арктики до субтропиков, а люди нищенствуют, разлагаются, злобствуют друг на друга, скопом - на весь остальной мир.
Затем случилось то, что заставило было поверить: не все пропало, есть народ, есть, он просто сбился с пути, потерялся, но вот он - горячие лица, сверкающие глаза, упругие движения, чистые шеи. Я говорю об августе девяносто первого года.
Как ни усердствовали сторонники проигравшей стороны в попытках скомпрометировать это событие, оно навсегда останется золотым взблеском в черной мгле проклятой нашей жизни. Бездарность, нерешительность и несостоятельность бунтовщиков ничуть не снижают героичес-кого порыва москвичей, в первую очередь молодежи, ставших в буквальном смысле слова, а не в агитационном, грудью против танков. То был ужасный и подлый лозунг начала Отечественной войны, когда население, принесшее неисчислимые жертвы ради боеспособности своей армии, недоедавшее и недосыпавшее, чтобы боевая техника соответствовала хвастливой песне "Броня крепка, и танки наши быстры", призвали подставить немецкому бронированному кулаку свое бедное нагое тело. Сейчас все было не так: по своему почину мальчики и девочки Москвы пошли грудью на танковые колонны своей армии, и молодые парни, сидящие в танках, пожалели сверстников и в эти святые часы стали народом. Впервые столкнувшись с непонятным, необъяснимым для них явлением народа, организаторы путча, люди тертые, опытные, безжалостные, растерялись, пали духом. Они испугались не в житейском смысле слова, чего им бояться безоружных сосунков, .они испытали мистический ужас перед неведомой им силой. Этим, а не чем иным объясняется воистину смехотворный провал затеянного отнюдь не в шутку переворота. Слишком быстрый провал путча дал повод противникам демократии назвать его опереточным. Их презрение к августовским событиям подкрепляется малым числом жертв: несколько раненых и всего трое убитых - разве это серьезно для России, привыкшей каждый виток своего исторического бытия оплачивать потоками крови? Да и сама Россия, похоже, так считает...
Моя очарованность вскоре минула. Возникший невесть откуда народ снова исчез. Его дыхание, его тепло, легшие на стекла вечности, смыло без следа.
Исчез, растаял народ в осенней сырости и тумане, лишь въевшаяся в асфальт близ тоннеля на Садовой кровь напоминала, что он был.
Зато появился другой народ, ведомый косомордым трибуном Анпиловым, не народ, конечно, а чернь, довольно многочисленная, смердящая пьянь, отключенная от сети мирового сознания, готовая на любое зло. Люмпены - да, быдло - да, бомжи - да, охлос - да, тина, поднявшаяся со дна взбаламученного российского пруда, называйте как хотите, но они не дискретны, они постоянны, цельны, их злоба и разрушительная страсть настояны на яростном шовинизме, и, за неимением ничего другого, этот сброд приходится считать народом. Тем самым великим русским, богоносным, благословенным Господом за смирение, кротость и незлобивость, в умилительной своей самобытности так стойко противостоящим западной стертости и безликости. От лица этого народа говорят, кричат, вопят, визжат самые алчные, самые циничные, самые подлые и опустившиеся из коммунистического болота. Неужели мне хотелось быть частицей этого народа?..
А ведь в расчете именно на этот вот народ, с твердой верой, что этим народом населено российское пространство, затеяли в октябре девяносто третьего кровавый переворот, который уж никто не назовет шутейным, "патриоты России", властолюбцы, коммуно-фашистская нечисть. И поначалу казалось, расчет верен: тысячи и тысячи москвичей разного возраста, вооруженные заточками, ножами, огнестрельным оружием, двинулись штурмовать мэрию, Центральное телевидение, телеграфное агентство.
Законная власть, как положено, не была готова к такому повороту событий, хотя ничего другого быть не могло. Милиция и армия выжидали, чей будет верх, чтобы присоединиться к победившей стороне.
Когда-то Пушкин вопрошал, что спасло Россию в двенадцатом году: зима, Барклай иль русский бог? Он пренебрег официальными мнимостями: гений Кутузова, героизм армии, народное сопротивление. Что спасло нас в ночь с третьего на четвертое от уже близкой победы фашистов? Погода была теплая, Барклая с его преданностью, выдержкой и твердостью в нашем командном составе не оказалось, а бог явил-таки свою милость. Принесли из Третьяковской галереи в Богоявленский кафедральный собор чудотворную икону Владимирской Божьей Матери, уже спасшей в давние времена Москву от нашествия Тамерлана, а ныне усилившей перед Господом святую молитву патриарха. Но Господь являет свои чудеса не жестом фокусника, а через физическое явление или через живое слово живого человека. Когда земля дрожала под копытами конницы Железного Хромца, выдалась ранняя осень с утренниками, солившими траву инеем. Тамерлан испугался, что лошади падут от бескормицы, и повернул на юг свою рать. А сейчас к народу обратился захаянный псевдопарламентом, снятый с поста, мужественный и умный Егор Гайдар и призвал москвичей защищать законную власть и демократию. И к зданию Моссовета, заполнив Тверскую, стеклись десятки тысяч безоружных, но готовых стоять насмерть москвичей. Казалось, они пришли из августа девяносто первого, только стало их куда больше. Генералы-матерщинники из Белого дома не отважились бросить на них свою грязную рать - и проиграли.
А дальше все пошло по знакомому сценарию: прекрасный народ сгинул, как не бывал, а побежденный охлос воспрял и с ходу стал накачивать мускулы для реванша. И будто после громового кошмара Вердена на ветку прилетел демократический воробышек и зачирикал об общей (?) вине и что нет победивших и побежденных и, боже упаси, чтобы пострадал хоть волос в красивой прическе Руцкого, чтобы морщинка прорезала лоб Макашова под беретом Саддама Хусейна и чтобы наркотическая ломота не корежила обхудавшее тело спикера. Сидела бы эта проклятая птичка в свежедымящемся навозе, копалась бы в поисках овсинок и не чирикала!..
Господи, прости меня и помилуй, не так бы хотелось мне говорить о моей стране и моем народе! Неужели об этом мечтала душа, неужели отсюда звучал мне таинственный и завораживающий зов? И ради этого я столько мучился! Мне пришлось выстрадать, выболеть то, что было дано от рождения. А сейчас я стыжусь столь желанного наследства. Я хочу назад в евреи. Там светлее и человечней.
Что с тобою творится, мой народ! Ты так и не захотел взять свободу, взять толкающиеся тебе в руки права, так и не захотел глянуть в ждущие глаза мира, угрюмо пряча воспаленный взор. Ты цепляешься за свое рабство и не хочешь правды о себе, ты чужд раскаяния и не ждешь раскаяния от той нежити, которая корежила, унижала, топтала тебя семьдесят лет. Да что там, в массе своей - исключения не в счет - ты мечтаешь опять подползти под грязное, кишащее насекомыми, но такое надежное, избавляющее от всех забот, выбора и решений брюхо.