«Тобаго» меняет курс. Три дня в Криспорте. «24-25» не возвращается
Шрифт:
— Отец согласен, он ждет тебя. Вон тот, седой, видишь?.. Я побежала.
— Зайга!
— Что? — нетерпеливо обернулась она.
— Плащ.
Они расстались. Зайга нырнула во тьму, он выплыл в море света. Под ногами пружинит трап, и вот он уже на палубе. Моторист затащил его в тень.
Захлопнувшаяся крышка люка отсекла шумы гавани. Крутые лесенки, темные переходы, снова лесенки. Согнувшись, они двигались по тускло освещенному коридору гребного вала. Вот небольшая ниша — его убежище. Немного погодя Цепуритис принес кувшин с водой, каравай ржаного хлеба, такелажный нож. Обещал скоро прийти опять. Это было пять дней тому назад. Вечность тому назад…
И ему пришлось трудно.
Трудно сидеть в тесном углублении между переборками, где нельзя даже вытянуться во весь рост. Мир сжался до тесного, низкого туннеля с ржавыми стенками, с тусклыми лампочками, захватанными масляными пальцами.
Трудно сутки за сутками томиться бездельем, не зная, сколько еще их впереди. Дни слились в нескончаемую тоскливую череду. Вначале была газета, но ее страницы постепенно ушли на самокрутки. Содержание он помнит наизусть, оно не обратилось в пепел. Пепел остался от поверженной Франции. Германия объявила беспощадную подводную войну Великобритании. А Ульманис собирался самолично открыть в Даугавпилсе праздник песни. Из последнего клочка он выкроил ровную полоску, но даже в швах подкладки не удалось наскрести табака на цигарку.
Трудно без еды. Хлеб, порезанный на бесчисленные ломтики, давно съеден. Подобраны с пола последние крошки.
Но страшнее голода была жажда.
Пустой кувшин лежал на полу. Бессмысленно лишний раз подносить его к губам. Сухой, распухший язык давно впитал малейшие следы влаги.
Снова и снова он тревожно смотрел на люк, за которым исчез Цепуритис. Неужели отец Зайги больше не придет? Он с трудом поднялся на ноги. Придерживаясь за стенки коридора, подошел к стальной дверце и прислушался. Тишина.
Он поглядел на часы. Три. Наверху сейчас ночь, и почему-то вдруг возникла уверенность в том, что идет дождь. Казалось даже, что сквозь рокот машин можно разобрать, как барабанят тяжелые капли.
Высунувшись из люка, он запрокинул голову и жадными губами ловил воображаемую влагу. Но дождя не было и в помине. И ночь тоже еще только спускалась над океаном. Стоял поздний июньский вечер, хранивший в себе отблеск долгого летнего дня.
Палуба казалась покинутой, вымершей. Из светового фонаря над машинным отделением бил свет. Он поспешил выбраться из предательского потока. Однако назад в люк не полез.
Не напившись, он не вернется в свое убежище. Должна же где-то быть вода. В спасательной шлюпке! Когда грохнул орудийный выстрел, он уже отвязывал брезентовый чехол. Взвыла сирена. Запылали прожекторы. Палуба ожила.
Путь к люку отрезан. Он юркнул в тесный проход. По обе стороны коридора видны двери. Двери! За ними вода, хлеб, спасение! Но за ними есть и люди! А людей он должен опасаться. Не только из-за себя, но и из-за Цепуритиса. Необходимо проскочить коридор, найти путь вниз, вернуться в туннель.
Он не сделал и двух шагов, как в противоположном конце коридора открылась дверь. Вошел человек в форме командного состава.
Положение безвыходное. Он рванул первую же дверь, захлопнул ее за собой и, словно забаррикадировав, прижался к ней спиной. Он еще не успел опомниться от волнения, но глаза его уже были прикованы к графину на столе. Вода!
Он прильнул губами к стеклянному горлышку, судорожно стиснув его пальцами. Он пил, пил, пил. И жизнь, булькая, вливалась в тело.
Взгляд скользнул по каюте. Лампа под розовым абажуром. Полка с книгами. Национальные латышские занавески — перед койкой и на иллюминаторе, черный круг которого пересекают два прожекторных луча. Рядом с койкой на плечиках женское платье. Платье. Почему на пароходе — платье?
За тонкой стенкой каюты плещутся волны. Волны и должны плескаться — иначе они не были бы волнами. Плеск убаюкивает. Алиса прикрыла веки — всего лишь на миг. Волна тотчас обратилась в маятник стенных часов. Он то удаляется, то приближается. Взад-вперед, взад-вперед. Однообразен ритм его движения. Туда и назад. Иначе остановились бы часы. Без движения остановилась бы и жизнь…
Мысли путаются. Алиса заставляет себя открыть глаза. Она не должна засыпать. Она хочет наконец разобраться в своей жизни, понять ее.
Ее жизнь — нет, она не была океаном с крутыми волнами. Она была спокойной рекой и текла по прямому руслу. Старательно укрепленные привычные берега не позволяли ей разлиться, как бы ни хотелось того. И во избежание наводнения избыток вод всегда своевременно отводили в новое русло — такое же ровное, так же хорошо защищенное. Мать умерла рано, и отец отправил Алису в Швейцарию. Все годы в женском пансионе она мечтала лишь об одном — о свободе. Вставать, когда заблагорассудится, носить пестрые нарядные платья, а не ненавистную форму с накрахмаленным белым передником. Хотелось бегать по лесу, лазать по горам, а вместо этого приходилось под присмотром классных дам совершать променад по бульварам. Книги и те опостылели из-за одного того, что их украшал штамп пансиона — «Допускается для чтения благородных девиц». И вот она часами, при свете карманного фонарика, читала под одеялом о всяких приключениях. А потом так же долго мечтала о побеге из пансиона, об опасных, захватывающих похождениях. Бежать, однако, не понадобилось. Помогла война. Приехав на летние каникулы к отцу, Алиса уже не вернулась в Швейцарию — путь через рушащуюся под бомбами Польшу оказался закрытым. Но и в особняке на улице Аусекля девушка не нашла свободы. В девять часов ее будила Эрна: «Ванна готова!» Тепленькая, таинственно зеленая от хвойного экстракта вода. Эрна приносила пеньюар. В спальне Алиса находила отглаженную юбку и блузку, начищенные туфли. Одевшись, она садилась причесываться. Жесткая щетка в руках Эрны мягко скользила по длинным волосам. Алиса обожала свои волосы. Как ей хотелось причесываться самой! Ее ничуть не радовало то, что день начинался с Эрны и кончался Эрной. Но Алиса знала, что при ее положении без горничной обходиться нельзя. Однажды Арнис, неисправимый фантазер, затащил Алису куда-то на танцульку. Там она увидела Эрну. Горничная, забыв обо всем на свете, отплясывала с каким-то парнем. Парень был без галстука, разгорячен, его потная рука с трауром под ногтями плотно лежала на элегантном, кремовом платье Эрны. Эрны? Нет! На ее, Алисином платье! Платье было позаимствовано из обширного гардероба Алисы. Алису обуяла безотчетная злость. То ли из-за того, что теперь платье придется отдавать в чистку, то ли из-за того, что Эрна даже не оглядывалась на хозяйку… В кремовом туалете Эрна выглядела настоящей светской барышней. Алиса на мгновение попыталась представить ее барышней, а себя горничной. Быть может, тогда и она танцевала бы так же самозабвенно, как Эрна. Но в гостях у министерш и на балах в офицерском собрании никто никогда не забывался. Там все было рассчитано — каждая улыбка, каждое слово, каждое движение. Чтобы пришло ощущение непринужденности, Алиса благосклонно позволяла угостить себя рюмкой-другой вина. От вина становилось весело. Зато наутро побаливала голова. Не хотелось открывать глаза. Она и так знала, что у кровати стоит Эрна и держит наготове японское кимоно, что потом ванна, одевание, завтрак с отцом, прогулка по магазинам, а вечером опять куда-то в гости. Только трудно вспомнить, куда на сей раз. В голове пусто. И жизнь тоже пуста. Пуста до бессмыслия.
Затем Алиса узнала, что отец собирается за океан. Вот она, негаданная возможность вырваться из оков обыденного. Правда, отец всячески отговаривал ее, пугал подводными лодками, минами, штормами, но именно это и соблазняло Алису. Манил далекий берег, неведомые города, люди. И первые дни на судне она чувствовала себя почти счастливой. Прежде всего оттого, что не было Эрны. Отец, разумеется, настаивал на том, чтобы взять с собой горничную, но Алиса не сдалась. Теперь она сама вставала, сама одевалась, сама причесывалась. Тут не было ни магазинов, ни званых вечеров, ни тысяч иных мелочей, из которых состояла ее жизнь в Риге. На судне Алиса наслаждалась свободой. Она была свободна, как вечно мятущиеся волны, что приходили неизвестно откуда и катились неведомо куда. Это была настоящая жизнь!..
Хотя вряд ли настоящая… Настоящая жизнь, возможно, была у капитана Вилсона, когда он стоял на мостике и задавал курс кораблю. У матроса, который окатывал из шланга палубу. У моториста, высунувшего на миг голову из люка машинного отделения, чтобы хлебнуть хоть каплю прохлады. Да у кого угодно на судне, только не у нее.
Настоящая жизнь, быть может, начнется, когда она выйдет замуж за Парупа. Алиса еще не знала толком, выйдет ли она за него, так же как не знала, нравится ли он ей вообще. Паруп видный мужчина — в тот раз, на «балу прессы» Алиса обратила на него внимание еще до того, как их познакомили. Элегантный костюм, безукоризненные манеры, превосходный танцор. Он умел делать тонкие комплименты. Правда, иногда они звучали слишком красиво, и тогда у Алисы возникало чувство, будто она глотнула приторно-сладкого, липкого ликера. Сам Паруп никогда не пил ликер — только коньяк или шампанское, но зато в изрядном количестве. Он мог себе это позволить, ему принадлежали три великолепных дома на Мариинской. Эти дома так заворожили отца, что он фактически даже не спрашивал — согласна ли Алиса. В конце-то концов, чем Паруп хуже прочих ее поклонников? То, что он попивает, может, как раз хорошо. Будет сидеть в ресторанах или коротать время в гостях с такими же пьяницами, как сам. А у нее будет полная свобода… Свобода, а для чего она? Для тех же прогулок, магазинов, визитов к приятельницам, театральных премьер и балов? Нет, и это нельзя назвать настоящей жизнью.