Тобол. Том 2. Мало избранных
Шрифт:
– Больно вам?! – вдруг заорал Авдоний, подаваясь вперёд. – Больно?! Терпите, паскудники! Терпите, ироды! Это ваши грехи на душах обгорают!
Епифания уже не боялась умереть – ей страшно было увидеть, как люди вспыхнут заживо, но она не могла зажмуриться, не хватало сил. И огонь наконец прорвался. Всё вокруг мгновенно засияло, толпа повалилась, а над горой из людей Епифания вдруг увидела дьявола – огромного пламенного змея, который в бурлящем дыму выгибал и крутил кольца своего тела. У него была собачья голова с рогами, и он глянул прямо в душу Епифании.
В это время Семён нанёс последний удар топором, и дверь отскочила внутрь,
А в церкви были пекло, смятение и сплошной крик. Одна стена пылала до потолка. Люди метались, потеряв разум, роняли и топтали друг друга; бесновались, охваченные огнём, валились в шевелящиеся кучи, по которым ползли те, кто ещё мог двигаться. Семён расшвыривал насмертников с дороги, наступал на кого-то, задыхаясь, лез через упавших, как через живой бурелом. Он увидел Авдония. Авдоний стоял во весь рост и раскачивался в каком-то исступлённом упоении. У его коленей скорчилась Епифания.
– Ризою твоею облачи!.. – хрипел Авдоний. – Аллилуйя!.. Радуйся, Дево!.. Ключ от Царствия врат!.. Никакоже отыде!.. Бога невместимого!.. Приимя мя кающася!.. Ада победителю!.. Силою свыше!..
Семён за плечи дёрнул Епифанию к себе, но она ещё крепче вцепилась в колени Авдония. Тогда Семён ударил Авдония в лицо, однако тот не упал. Семён ещё раз ударил его, Авдоний покачнулся, и Семён оторвал от его ног Епифанию. Схватив за волосы, он поволок её к выходу. Авдоний остался стоять – он и не заметил, что Епифании рядом больше нет.
– Да низринется враг!.. – слышал Семён за собой сквозь вопли насмертников. – Крылия вознесенные!.. И пребуду вовеки!..
Теряя рассудок в дыму и зное, шатаясь и оступаясь, Семён не добрёл бы до двери, но откуда-то из мглы и бреда вдруг вынырнул Леонтий.
– Её возьми… её… – сипел пересохшим горлом Семён, переваливая на руки брата обвисшую Епифанию.
– Да что же ты за дурак, Сенька! – простонал Леонтий, принимая ношу.
Капитан Филипп Табберт фон Страленберг с площади наблюдал за этой русской гекатомбой в таком смятении чувств, какого не испытывал даже в битве под Полтавой. Война есть война, а тут – чудовищное извержение человеческого страдания, неукротимой веры и варварского самозверства. Конечно, он, швед, был здесь чужой, но он видел всё это своими глазами, и перед ним разверзлись такие глубины жизни сего народа, какие невозможно вообразить или измыслить. Если ему дорого христианское человеколюбие, он должен рассказать миру о своих открытиях. Конечно, эта история будет грозным предостережением от дикости нравов – но здесь, пред огнедышащей церковью, она вызывала в нём противоестественное восхищение.
Табберт смотрел, как его казаки и служилые вытаскивают людей из горящего храма – обожжённых, ополоумевших мужиков, баб и детей в обугленных лохмотьях. И у Табберта перехватило горло, когда он подумал, что, может быть, впервые в жизни видит, как одни люди спасают других, а не убивают их в сражении, не принуждают в работах и не обманывают на торжище. Ради такого духовного опыта стоило претерпеть лишения плена.
А потом крыша храма с пылающей главкой, затрещав, осела внутрь; вверх с гулом выдуло блистающее облако искр; освобождённый огонь взметнулся из сруба столбом и поглотил шатровый пик колокольни. На месте церкви ярился исполинский костёр,
Глава 13
Степное чудовище
Разделённые десятью саженями пустого пространства, ворота редута и ворота ретраншемента глядели друг на друга. Днём их держали нараспашку для удобства коммуникации – проще говоря, чтобы солдаты и офицеры ходили из фортеции в фортецию без пароля на карауле. Воинское уложение требовало пропускать через затворённые ворота только с паролем, однако здесь, в степи, это не имело смысла – все были свои, и ворота не закрывали.
Кутаясь в епанчу, Ваня Демарин вошёл в редут. Курзон – внутренний двор, огороженный двумя куртинами-фланкадами и горжевой куртиной, – по размеру был не больше подворья Ремезовых в Тобольске. Барбеты на фланкадах белёсо курились – это канониры щётками сметали с орудий и боевых площадок тонкую и сухую ледяную пыль. Центр курзона занимала приземистая полуземлянка цейхгауза. На её плоской крыше и по всему курзону десяток солдат в одних камзолах лопатами сгребали снег в кучи и переваливали на волокуши; другие солдаты вручную вытаскивали волокуши в степь и опорожняли. На курзоне махал лопатой и Петька Ремезов.
– Как служба, Пётр? – заботливо и строго спросил Ваня.
Петька распрямился и улыбнулся. В походе он заматерел. Продёрскую его физиономию украшали противные реденькие усишки, а башку он брил у полкового цирюльника, чтобы не заводились вши. Глубоко напяленная треуголка оттопыривала красные от мороза уши.
– Да скукота, Ванька, – с весёлой досадой сказал он.
По отношению к Ване Петька так и не научился субординации. Для него Ваня всё равно оставался постояльцем, которого батька выгнал из дома.
– В транжементе хорошо. На зерцицах тоже здорово, только стрелять дают мало. А тут, в редуте, делать ни шиша нечего. Дай трубку курнуть.
В походе Петька чувствовал себя прекрасно. Ему всё было интересно: движение по реке, строительство укреплений, ружья, пистолеты, пушки, учения, байки старых солдат. На еду Петька сроду не обращал внимания – он и дома лопал всё, что дают; спать мог где попало, лишь бы не стоя; блохи – тьфу; командиры были не страшнее батьки, когда тот начинал орать.
– Гляжу, курить пристрастился? – спросил Ваня, хмурясь напоказ.
Ему приятно было ощущать себя бывалым и требовательным офицером, который опекает неопытного новобранца. Впрочем, он и без самолюбования чувствовал свою ответственность за Петьку. Петька оказался в армии из-за него, из-за Вани, и потому он должен следить за Петькой, хотя в попечении тот нуждался не больше, чем хитрый уличный пёс, шныряющий по ярмарке.
– Солдату курить положено, и в карауле греет, – заявил Петька.
– А что, мёрзнешь? – обеспокоился Ваня.
– Кто ж в степи зимой не мёрзнет?
– Как в ретраншементе будешь, зайди ко мне в казарму. Я тебе дам пуховый платок. Оберёшь вокруг тела под камзолом – тепло будет.
– Чей платок? – тотчас спросил Петька. – Машкин?
– Матушкин. Но твоя сестра просила беречь тебя.
– Машка дура, и ты дурак, – легко обобщил Петька.
Ваня молча полез под епанчу, достал трубку и кисет, натрусил табаку и умял пальцем. Петька лукаво наблюдал за ним.