Точка возврата
Шрифт:
Он вдруг поймал себя на том, что больше не думает, как поступит с ним комиссия, ему стало безразлично, что говорили и что будут говорить о нем люди. Теперь он догадывался, что в его жизни начинает происходить нечто необычайно важное, важнее всего, что было до сих пор, и что впервые за годы ослепления хозяин положения – он, и никто другой. А раз так – хватит копаться в себе.
И, круто повернув ход размышлений, стал думать о том, что делать дальше. Воссоздал мысленно в памяти карту, которую вечером они изучали, припомнил, что до Среднего пятьдесят три километра, до острова Медвежьего восемь, и скорее всего самолет полетит туда…
Первая бессонница
Часа два Кулебякин поддерживал огонь в печурке, потом задремал, запустив пальцы в теплую шубу Шельмеца и приказав сторожевым точкам в мозгу
Довольный, вместе с ним возвратился и Шельмец, тоже не зря в поземку вышел: разнюхал на берегу и в два счета схрямкал остатки, видать, недоеденной песцом чайки – считанные минуты назад был здесь песец, следы еще не затянуло. Голодным людям и песец сойдет за курицу, да разве без капкана его возьмешь?
В первые часы, пока печка еще не остыла, воздух в избушке стоял спертый, насыщенный испарениями от сохнущей одежды и полуистлевших шкур, но со второй половины ночи холод прогнал все запахи, стало свежо, и люди, спавшие в одиночку, беспокойно ворочались, сжимались, пытаясь согреться. Особенно страдал от холода Борис, каждое резкое движение причиняло ему боль, и он со стоном просыпался; наконец Кулебякин выдернул из-под Кислова нерпичью шкуру и прикрыл ею Бориса, Захару и одного полушубка хватит – профессионал по сну. Можно было бы снова разжечь печурку, но с отсыревшими дровами намучаешься, дымом людей отравишь. Ладно, утром натопим, хорошо хоть, что теперь не придется дрова экономить, из заготовленных Труфановым, или как там его, одна охапка осталась… Шельмец грел, как добрая печка, лежать Кулебякину было тепло, а сон больше не приходил. Над людьми, которые жаловались на бессонницу, Кулебякин посмеивался и не очень им верил: хлюпики, бьют на жалость; сам он обычно засыпал с ходу, где и когда угодно, по собственному приказу, на десять минут, на час, на четыре – сколько позволяла ситуация, и просыпался в нужное время без всякого будильника. А тут предыдущую ночь не спал – у, сатана белотелая, без всякого удовольствия припомнил Кулебякин, и в самолете ни на минуту не вздремнул…
Это было на редкость неприятное состояние: все кругом сопят, а ты лежи один, как перст, слова никому не скажи, даже Шельмец дрыхнет без задних ног, не гавкнет. Ночью, если не в полет, Кулебякин спал, днем всегда либо работал, либо находился на людях и праздного одиночества не выносил: самоедством заниматься не любил, книги читать не привык и был нетребователен к любой компании, лишь бы не оставаться одному. Значит, не врут насчет бессонницы, удивился он, не зря на нервную систему жалуются. Ему даже стало смешно – это у него, на которого доктора сбегались смотреть, нервная система! «Уникальный организм, сто килограммов стальных мышц! – восхищались, – годен на всю жизнь без дальнейшего переосвидетельствования!» Тренер из Ленинграда приезжал, в боксеры сманивал, но драться ради интереса – ищите другого, человека следует бить за дело… А если все-таки нервы? Ведь бывало, что от лишнего слова, особенно при поддаче, кровь вскипала с разными нежелательными последствиями вроде того же мордобоя, но даже в милиции, когда его Матвеич выручил, спал он как бревно. Может, потому, что в драку разряжался, словно аккумулятор?
Кулебякин невольно сунул руку под шапку и провел по волосам: ежик торчит, еще не отросли. И на этот раз не без удовольствия вспомнил двухмесячной давности историю, которой Матвеич дал название «Как Дима пострадал на педагогическом поприще». А он действительно обучал мужа сестры примерному поведению
В милиции Кулебякин вел себя вызывающе, на очной ставке с Тимохой порывался «размазать его по стенке», был в наказание острижен и представлен к пятнадцати суткам ответственной работы с метлой.
На выручку примчался Анисимов, бил на логику.
– Ну разве я буду брать в полет плохого человека? – внушал он. – Сами подумайте, есть ли мне смысл идти на такой риск?
Довод показался начальнику убедительным.
– Хорошо, – наконец согласился он. – Вы только там передадите в милицию мою записку, пусть за ним проследят.
– Обязательно, – не моргнув глазом, пообещал Анисимов. – Пишите записку.
– А куда летите?
– На дрейфующую станцию.
Оба рассмеялись, и Кулебякин был отпущен с миром. На радостях они зашли тогда в кафе, взяли по бифштексу…
Кулебякин про себя ругнулся: какие там нервы, просто он голоден, как собака, и все дела. Не как Шельмец, этот негодяй ухитрился набить утробу, а как захудалая дворняга, для которой обглоданная кость – праздник. От нескольких ложек жидкого супчика, что все ели и похваливали, желудок только разозлился. Екнуло сердце: не в комбинезон ли он сунул плавленый сырок, которым еще в полете угостила Лиза? Быстро обшарил все карманы – никакого сырка. А если бы и нашелся, неужели бы слопал его в одиночку?.. Стал вспоминать случаи, когда много и вкусно ел, как однажды в Гудауте рубанул на пари восемь шашлыков с четырьмя бутылками «Напареули», еще сильнее ощутил голодные спазмы и обругал себя прожорливой тварью. Раздосадованный, вытащил «беломорину» – эй, одна, две, три… шесть штук осталось! – щелкнул бензинкой, прикурил – и увидел, что на него смотрит Анисимов.
– Извини, Матвеич, если разбудил…
– Сам чего не спишь?
– Завтрак боюсь прозевать, – отшутился Кулебякин.
– Что-нибудь придумаем.
– Хрен тут придумаешь, лапу сосать будем.
– Эй, лунатики, – послышался сонный голос Белухина.
– Отпуск взяла твоя луна, дядя Коля, – сообщил Кулебякин.
– Жалко, что не твой язык.
– Молчу, молчу.
И, немного погодя, вдруг шепотом:
– Матвеич, а, Матвеич!
– Что?
– Я вот сейчас подумал… – голос Кулебякина дрогнул.
– Ну?
– Так… глупость…
– Спи, – сухо произнес Анисимов. – Людей разбудишь.
Кулебякин три раза подряд затянулся и раздавил окурок о чугун печурки. Сердце его бешено колотилось, грудь распирало от невысказанных слов, которые он вдруг неожиданно захотел сказать, но в последний момент так и не решился: «Я вот сейчас подумал: больше меня с собой не возьмешь, Матвеич?»
Не сказал, струсил.
Понял! И гадать не надо, почему сна ни в одном глазу. Про нервы, голод сам себе придумывал, то есть не придумывал, а юлил вокруг да около, будто кот на кухне вокруг мяса: и хочется, и боязно, что огреют поварешкой.
С той минуты, как онемел правый мотор и живым укором повис зафлюгированный винт, так и не мог Кулебякин избавиться от этой засевшей в мозгу занозы: не летать ему больше с Матвеичем! Не простит. В аварии всегда виноват командир корабля – это для легкой жизни проверяющих, чтоб не думать и не искать. Все грехи примет на себя Матвеич, не было такого случая, чтобы покатил он бочку на другого. Выгородит, не покатит. Но бортмеханика, променявшего самолет на бабу, с собой больше не возьмет… С Борисом шутил, Захара успокаивал – не твоя, мол, вина, что эфир заглох, а на него за сутки не посмотрел, ни в чем не упрекнул, но и доброго слова не сказал.