Токсикология
Шрифт:
— Побегайте на месте, ребята.
Фишка опознания в том, что все должны быть одеты одинаково, чтобы свидетели разглядывали человека, а не шмотки. Но вещи на этих чуваках были такого низкого качества, что и сравнивать нечего. Цвета воспроизведены топорно. Сидит нелепо. Один парень словно вырядился в панцирь омара. Когда Гарри побежал на месте, он ещё начал свирепо трясти головой. Они его вообще ни в грош не ставят.
— Помахайте рукой перед носом, как слоновьим хоботом.
По идее, надо избегать и сильных различий в строении тел, но эти парни едва ли подчинялись тем же основам анатомии. В поле зрения попал мужик «летающее блюдце». Политое Мейсом, его лицо являло собой бунт столкнувшихся видов. Он чисто выбрил свой любимый подбородок, но два других
Лицо парня прямо справа от Гарри казалось прозрачным. Его голова была мешаниной вен и бордовой паутиной, откуда смотрели глаза, как из недр позорного наказания. Его личность являлась безуспешной экспериментальной пиццей из костяного звездофрукта и выжженных поверхностных каналов, его штаны пузырились на коленях. Но он смотрелся вполне счастливым.
— Изобразите, что вы накачиваете большие кипы сена в амбар.
Номер четыре был мусорным подводным пидором, он чувствовал бы себя как дома, если бы комнату затопило, и стекло заволокло водорослями, и он бы их медленно объедал, неторопливо разевая рот. Увеличенная зона носа словно специально расширялась, чтобы присосаться к поверхности иллюминатора, с лязгом отодвинуть последний, и после отвалиться в изнеможении с осознанием, что трудная работа выполнена на отлично. Они думают, он похож на этих уродов?
— Вы дирижируете оркестром, ребята, но внезапно в театре начинается пожар, и вы ведёте людей на выход. Вперёд.
Чем больше он думал, тем более оскорбительной и неприемлемой казалась ситуация. Трепеща и дёргая конечностями, как виолончелист, номер пятый казался рабочим муравьем — переростком, способным утащить в тележке вдвое больше своего веса и улететь чёрт знает куда с лёгким ветерком. Он выглядел как оживший киоск с инструментами, ощетинившийся пылающими воздухостворками и увенчанный лицом, похожим на расколотый шлакоблок. Хлопья тёплого пепла вылетали из его деревянных ушей. Глаза распахнулись, испуская алкоголь. Что за фигня?
— Вам восемь лет. Рождественским утром вы открываете подарок. Вы возбуждены. Разрываете ленту, обёртку, последние слои, обнажаете коробку, она всех цветов радуги. Вы трясёте её — это тот скейт, который вы так хотели? Потом открываете — чёртик на пружинке выскакивает на вас, вы чувствуете испуг. Вы плачете от страха и разочарования. Мама и папа не понимают, почему вы разозлились. Они пытаются утешить вас, но поздно, вы уже замыслили месть. Покажите её, ребята.
Эволюционный эквивалент сдавленного всхлипа, номер шесть — огромная прямоходящая мыслящая кишка, стоящая посреди локализованного облака болотного газа. Ворованные брови обнаружены в нахмуренном взгляде пульсирующего пищевого тракта. Это дышащий клин копчёного лосося.
Потея, как ублюдок, Гарри задохнулся в безумной ярости. Он сломал строй, бессвязно вопя про сало, жабры, бивни. Он бросился в тёмное окно.
— Я не похож на этих людишек! — лопотал он, и, всхлипывая, пал на колени. — Я не могу здесь!
В комнате наблюдения Блинк и Кидди Кауфман смотрели, как Гарри выскальзывает из виду, оставляя на стекле полосу геля для волос.
— Это тот парень, правильно? — громыхнул Блинк.
— Не-а, — каркнула в отвращении старуха. — Тот, с кем я встретилась, был по-настоящему крут.
Звукоритм
С час позаписывав в парке птиц, я неспешно побрёл назад через город, микрофон в рюкзаке регистрирует уличное движение. Улицы — как глубины забитой пепельницы. Безыскусно одетый коп с тележкой предлагал наркотики. Я отказался, за что меня арестовали. В обезьяннике копы смутились и разозлились, когда я повторил доказательства того, что я невинен как агнец. Когда они держали меня челюстью на доске, мне в голову пришла идея. Я увидел её в красно-золотых тонах и преисполненной правосудия. Положите её перед пьесой Дебюсси, и пускай музыка углубляет и расширяет её. Мысль-полторы. Надо поговорить со старым солдатом.
Избиение закончилось,
Уже на улице ощутил четыре треснувших ребра — бывало и хуже, а я смеялся при правильном лечении. Отчасти я был сам виноват, что выбрал ту дорогу. Местность известна тем, что копы там впаривают наркоту, и наркоманы начали стекаться туда в надежде получить дозу в обмен на насилие. Но я волновался, что скажет Доггер.
Старый солдат живёт в сарае, сделанном из бисквитов, и никогда не появляется без своей собаки по кличке Огонь, а выкликание этого имени всегда вызывает тревогу и телесные повреждения. Доггер увернулся от такого количества плохих законов, что его спина завернулась штопором. В классическом стиле он проглотил медийные обещания лучшей жизни и преступил границы этикета, пытаясь и впрямь обеспечить себе такую. Он подобен Фейгину без обаяния и носит лимоны в пальто на всякий случай, против слезоточивого газа. Он такой настоящий, что его тостер работает на дизеле. Когда я спустился с железнодорожной насыпи, я услышал, как он орёт в своей хибарке.
— Цепи твоих репрессий знакомы тебе не хуже, чем зубы в твоей голове. Ты для них и родился.
— Привет, Доггер, — заботливо сказал я на входе, — он был один. Я рассказал ему, как копы украли моё снаряжение.
— Нет пределов тому, что требует от тебя умирающая система, Гипноджерри, — засмеялся он, обнажая скобы на зубах, похожие на кастет. — Только ограниченная земля может покончить одним ударом с правом на звук и правом на тишину.
— Он сослался на ремень законов, которым ограничили деятельность людей со склонностью к размышлениям и наслаждению.
— Из страха, что подражатель восстанет в счастии и смехе. Не то, чтобы глубинное вовлечение смысла для публики звукоизолировано безразличием. Печально, как галеон в бутылке.
Его руки перепрыгнули на старый восьми-канальный пульт. Он с ленцой работал со звуком искусственной фразы «вам нечего бояться» — тот реверсировался, усиливался, щёлкал, как хлыст.
— То же самое они проделали со мной — пытались послать меня в клинч за хранение хезилтина. — Это был прикол, ведь кокаин замедлил бы мысли Доггера до полицейских поползновений. У него восьмиканальный разум. — Это зависть гению, Джелл, чистая и кислая. Я чувствую жалость к ублюдкам, чтобы не злиться слишком сильно. Несправедливость звонит сквозь слои истории по заброшенному таксофону. Дай стрессу прорваться во внутренности, и окончишь в хирургии под беспечным ножом. Смотри. — И он проиграл слово «страх», указав на экран, где звук воспроизводился в геометрическую сетевую форму, которая бурлила мыльными пузырями. Он побарабанил по клавиатуре, остановив форму, потом вывернул её наизнанку, как варежку.
— А теперь сыграем эту форму как шум, — сказал он и нажал ввод. Система издала худшее пердение, какое я только слышал.
Доггер пояснил, что нашёл способ выявить внутреннюю сущность записанных вербальных утверждений. Некоторые высказывания издавали дзенский звук гонга. Другие — особенно молодёжные — вой ветра в пустыне. Политики, одновременно тупицы и гады, почти всегда порождали претенциозность.
Вот итог длинной цепи экспериментов. Доггер выяснил, что замедленное птичье пение — это шум кита, а ускоренный шум кита даёт птичье пение. Обнаружил, что если реверсировать речь с заявлением об отставке Никсона, получишь заклинание дьявола на литовском с прекрасным произношением. Когда он услышал, что рейв-законы объявили вне закона повторяющиеся ритмы, он исследовал публикацию в подробностях мушиной лапки. Ритм требовал чередования звука и тишины, или одного звука и другого. Доггер размышлял, можно ли применить законодательство к повторяющимся несправедливостям и нелепостям, но эти виды деятельности оказались постоянным, словно цельнотянутым, космическим шумом. Только регулярные паузы этой космическости смогли бы создать бит. Вот почему рейвы оказались противозаконны — чтобы в несправедливости и нечестности не увидели части противоправного процесса.