Только никому не говори
Шрифт:
Василий Васильевич назвал наш план идиотством, Игорёк — восторгом. По- видимому, прав бухгалтер: не творить художнику в беседке, а писателю в склепе, не любоваться прекрасными закатами, кустами и водами… все пошло прахом, впрочем, один шанс остался.
Дмитрий Алексеевич с Анютой как-то совсем по-семейному обедали на веранде. Очевидно, дело у них шло на лад. В палату номер семь она заходила теперь ненадолго и занималась только отцом, почти не обращая на меня внимания, холодная и равнодушная. Но жизнь вернулась к ней, я чувствовал, и радовался,
– Анюта, у вас лопаты лежат в сарае?
– Да.
– Он запирается?
– Просто снаружи на щеколду.
– Три года назад ни одна лопата не пропала?
– Не знаю. Я не помню, сколько у нас их было: три или четыре.
– А сейчас сколько?
Она пожала плечами, Дмитрий Алексеевич встал, вышел в сад, вернулся вскоре, сказал:
– Там три лопаты.
Похлебав окрошки и выпив чашку превосходного кофе, я выразительно посмотрел на художника и откланялся. Он догнал меня в роще.
– Дмитрий Алексеевич, ловушка отменяется. Слишком большой риск.
– Для кого?
– Ну не для меня же.
– Бросьте! Кому я нужен?
– В том-то и дело, что не знаю. Но вдруг почувствовал: в краже портрета должен быть какой-то смысл.
– Вот мы и проверим. Если есть смысл — убийца испугается, и ловушка захлопнется. А вы понаблюдаете.
– Не имею ни малейшего желания наблюдать вашу смерть.
Я сказал истинную правду, несмотря на Анюту. Этот человек возбуждал во мне очень сложные чувства, но сейчас не время было в них копаться. Потом, потом… Я жил как в лихорадке.
– Иван Арсеньевич, вы — сюрреалист, ваш метод — чудовищная сфера подсознания… не чувства, а предчувствия, галлюцинации и сны. Давеча вы меня просто потрясли своим воображением: гнилая картошка, свеча, шаги, тень, кто-то заглядывает… ужас!
– Сны сыграли свою роль… — неопределённо отозвался я, вспомнив Петю: «Каждую ночь кусты шевелятся, погреб, шаги, красное пятно, я убиваю Марусю, она кричит…» — Дмитрий Алексеевич, если портрет представляет опасность для убийцы, то тем большую опасность представляет сам художник. Ну что, он и второй портрет украдёт? Ерунда! А вот вы, войдя в работу, войдя в прежнее состояние духа, возможно, что-то вспомните, о чем-то догадаетесь.
– Я за три года ни о чем не догадался, а что-то вспомнить — странно… Неужели вы считаете, что я не помню самых близких мне людей? В общем, Иван Арсеньевич, давайте попробуем, я вас прошу. Все это невыносимо.
– Всем невыносимо. Но я боюсь за вас… ну, поверьте мне: неопределённое ощущение, но очень сильное. И поскольку сегодня я переполошил наш гадюшник и нацелил его на дворянскую беседку в закатных лучах, вы немедленно уедете в Москву.
– И не подумаю! У нас в руках единственный шанс…
– Поедете и исполните одно моё поручение. С сюрреализмом покончено… со всеми этими кустами, звонками и кражам. Мы снимаем напряжение.
– Каким образом?
– В Москве вы позвоните своему Нике и пожалуетесь на меня: мол, вы придумали какой-то план… сочиняйте что угодно — неважно. В общем, вы навестили сегодня Павла Матвеевича и совершенно случайно узнали от моих соседей по палате, что они, оказывается, с самого начала участвуют в следствии и знают всё.
– Всё?.. Понимаю. Но, между нами, ведь это не так?
– Так. Василий Васильевич и Игорёк — мои помощники и — чуть что — молчать не будут. Постарайтесь втолковать это Нике и Борису: найдите предлог позвонить и математику. Да, вот ещё: я хочу побывать в вашей мастерской.
– Да пожалуйста! Когда?
– Потом договоримся. А сейчас уезжайте.
– Обидно. А вдруг уже сегодня все открылось бы!
– Дмитрий Алексеевич, я не сюрреалист, а кондовый реалист. К сожалению, эта история не сверхъестественная, а до ужаса реальная: и погреб, и кусты, и красное пятно на портрете, и лилии, и безумие отца. Ужас — именно в реальности. И я не допущу, по мере своих сил, чтобы все это и кончилось ужасом.
– Ладно, еду. И сразу разыщу этих двух, из-под земли достану.
– А вот этого не надо. Не торопитесь, пусть последний вечерок кто-то немного понервничает.
Художник резко остановился. Мы подходили к кладбищенской ограде.
– Ага! Вы меня отсылаете, а сами на закате усаживаетесь в беседке со своим блокнотом.
– Для меня нет никакого риска, уверен. И вообще, я сыщик, а вы всего лишь подчинённый. Извольте в Москву на спецзадание!
– Когда я могу вернуться?
– Уже завтра. Анюта ведь будет вас ждать?
Вопрос лишний, нескромный и к делу не относящийся, я не смог удержаться. Дмитрий Алексеевич закурил, прислонился к ограде и вдруг заговорил:
– Четыре года назад именно в этот день, двадцать второго июля, я привёз девочкам продукты на дачу. Люба с Павлом были в санатории. К Марусе приехали её театральные друзья — по кружку, и они все побежали на речку. Мы с Анютой сидели на веранде, глядели на распахнутую дверь в сад, ждали их, и началась гроза. Что это была за гроза! Никогда не забуду. Воистину гнев небесный… черным-черно, и свет слепящий, вспышки и раскаты — серебряное с лиловым… и ливень сплошной лавиной… Она хотела бежать искать детей, я её удержал.
Он говорил как будто только себе, как будто меня не видел, а так… вспоминал вслух с усмешкой. И вновь, как тогда, в первом нашем разговоре о Люлю, меня поразила, задела скрытая, упорная, тяжёлая страсть. Он любил. Я завидовал.
– А как она вышла замуж за Бориса? — не удержался я и от второго лишнего вопроса.
– Он увидел её на улице, выследил. И стал ходить — долго и упорно. Он её, так сказать, выходил, а она его в конце концов пожалела. Конечно, она мне не рассказывала, но женщин я немного знаю. По-моему, ей было все равно, она считала, что неспособна любить, ну не дано этого дара — в общем-то редкого дара. Вот вам и гордость, и строгость, и сдержанность.