Толкование путешествий
Шрифт:
Вместо рецензии на Демократию в Америке Пушкин написал отзыв на другую книгу из американской жизни: Рассказ о пленении и приключениях Джона Теннера в течение тридцати лет его жизни среди индейцев в Северной Америке. В этой рецензии русский поэт, никогда не бывавший за границей, путешествует за океан. Он подробно излагает, временами сплошь переводит записки белого американца, который добровольно оставил свой мир, чтобы пожить среди беглых черных рабов. Перед нами американский вариант Дубровского.
Чувства, вызванные чтением Токвиля, оказались смещенными в рассказ о совсем другом тексте [80] . Хоть Токвиль и Теннер однажды встречались друг с другом, единственное, что связывает их, это место действия, Америка [81] . Но их Америки очень разные. В отличие от страны Токвиля, увиденной глазами политиков, юристов, журналистов, страна Теннера увидена
80
О том, что книга Токвиля была причиной пушкинского интереса к Теннеру, см.: Boden D. Das Amerikabild im russischen Schrifftum. P. 120–124; Алексеев М. П. К статье Пушкина «Джон Теннер» // Пушкин и мировая литература. Л.: Наука, 1987. С. 542–548.
81
Теннер показался Токвилю «скорее диким, чем культурным человеком», но Токвиль купил его книгу и написал об этом, что Пушкин не преминул отметить.
С изумлением увидели демократию в ее отвратительном цинизме, в ее жестоких предрассудках, в ее нестерпимом тиранстве. Все благородное, бескорыстное, все возвышающее душу человеческую — подавленное неумолимым эгоизмом и страстию к довольству […]; такова картина Американских штатов, недавно выставленная перед нами.
Но книга Токвиля, совсем напротив, полна воодушевления по поводу первооткрытой политической системы. Столь искаженное чтение Токвиля — возможно, самая крупная из критических ошибок Пушкина. Опираясь на негативные интонации многих рассуждений Токвиля, Пушкин представляет его страстным обвинителем буржуазии, новым Мирабо в Новом Свете. От этой роли Токвиль, будущий министр иностранных дел буржуазной монархии, был очень далек. Несмотря на всю ее аристократическую амбивалентность, книга Токвиля прославляет демократию в Америке, указывая на нее как на путь для Франции и мира.
Пушкинская ошибка не была результатом невнимания к прочитанному. В том же письме, в котором Пушкин сообщал Чаадаеву, как он разгорячен и напуган Токвилем, он спрашивал адресата, читал ли он тот номер Современника с «Джоном Теннером», где тоже упоминается Токвиль. Следовательно, между двумя пушкинскими упоминаниями Демократии в Америке прошло столько времени, сколько проходит между написанием текста и выходом его в свет. Все это время Токвиль был на уме у Пушкина, и этому соответствуют те сильные чувства, в которых признавался поэт. С течением времени и, возможно, по ходу работы над Капитанской дочкой (письмо Чаадаеву написано в день ее окончания [82] ) пушкинское понимание менялось и углублялось. Пушкина горячила глобально-политическая роль, которую Токвиль приписал России. Его не устраивала капитуляция дворянина перед буржуазией. Его пугало схематическое противопоставление Америки, страны свободы, и России, страны деспотизма. Но самое важное в другом. Пушкин увидел разницу между Просвещением и демократией — и не захотел принять глубинного сдвига, о котором оповестил Токвиль.
82
См.: Эйдельман Н. Пушкин и Чаадаев (последнее письмо). С. 12.
Философия Просвещения надеялась изменить поведение народов на основе разума и власти. Эти идеи легко было совместить с лояльностью Российской империи, которая унаследовала их от своих великих основателей и даже в худшие свои дни продолжала видеть свою задачу в просвещении, умиротворении, колонизации доставшейся ей части мира. Но практика просветителей слишком часто оказывалась отлична от их теорий. Начиная с французской и кончая русской, европейские революции осуществляли проект Просвещения в формах, которые отличались от инквизиции разве что своими глобальными масштабами. В отличие от Просвещения с его неограниченными надеждами, демократия основана на смирении перед непостижимостью жизни и непредсказуемостью истории; перед природой человека и перед высшими силами, как их ни понимать. В американской демократии, как ее увидел Токвиль, реализовались ценности, религиозно освященные Реформацией: доверие к индивиду и к случаю, равенство возможностей, всеобщее участие.
Русские просветители начиная с Екатерины и кончая, может быть, Троцким разделяли вражду к ценностям и институтам демократии. Вместо них подставлялась идея единого, анонимного народа, в просвещении которого состояла задача власти. Народ и власть соединены особого рода единством, которому не нужны механизмы репрезентации. Движение тут одностороннее: от просвещающей власти к просвещаемому народу. Противоположное направление, от народа к власти, не предусмотрено. Как писал Пушкин,
народ не должен привыкать к царскому лицу как к обыкновенному явлению. Расправа полицейская должна одна вмешиваться в волнения площади […] Царю не должно сближаться лично с народом. Чернь перестает скоро бояться таинственной власти […] может найтись в толпе голос для возражения. Таковые разговоры неприличны, а прения площадные превращаются подчас в рев и вой голодного зверя [83] .
83
Пушкин А. Дневники. Записки. С. 25–26.
То же в Борисе Годунове: «Не должен царский голос На воздухе теряться по-пустому». Поколения пушкинистов считали, что герой Годунова — народ; но стоит перечитать текст, чтобы убедиться в том, что общественное мнение, как оно изображено здесь, не стоит ни гроша. Народ поддерживает всех властителей, какие бы безобразия они ни творили [84] . Сначала народ с плачем зовет Годунова, и нам показаны отвратительные механизмы «мнения народного», когда мать бросает ребенка оземь, чтобы и он плакал. Потом народ помогает самозванцу и дает основания для знаменитого: «Но знаешь ли, чем сильны мы, Басманов, Не войском, нет […] А мнением, да! Мнением народным». Потом народ безмолвствует на руку самозванцу, а потом его свергает. Власть, какой она показана в Годунове, не зависит от общественного мнения, но формирует его в своих интересах. Хомяков в своей драме Дмитрий Самозванец противопоставил два типа власти:
84
Об интеллектуальной истории «народа» в «Борисе Годунове» см.: Серман И. З. Пушкин и новая школа французских историков // Русская литература. 1993. № 2. С. 132–137; Ронен И. Смысловой строй трагедии Пушкина «Борис Годунов». М.: ИЦ-Гарант, 1997. С. 99–105.
Хомяков считает представление о лидере как живой иконе собственно русским; на деле оно продолжает средневековую теологию государства, общую для римско-католического и православно-византийского миров. Противопоставляя русского царя польской демократии, Хомяков забывал о самом Годунове, избранном боярами на царство по примеру шляхтичей. Пушкин и Хомяков еще чувствовали мистику царской власти, Карамзин опирался на идею более современную. Историк верил, что в истории действуют некие законы справедливости, что она по существу своему рациональна, а механизмами всего этого являются народное мнение и личная совесть. Так Годунов — «татарин происхождением, Кромвель умом» [86] — навлек Смутное время потому, что был цареубийцей, за что наказан народом и замучен виной. За столь выразительной конструкцией стоял опыт общения историка с другим царем-преступником, Александром I [87] . Блестящие формулы, какими Карамзин в своей Истории описывал Годунова, — первое русское определение деспотии и, одновременно, первый портрет параноика у власти:
85
Хомяков А. С. Стихотворения и драмы. Л.: Советский писатель, 1969. С. 290.
86
Карамзин Н. О древней и новой России. С. 478.
87
См.: Emerson С. Boris Godunov: Transpositions of a Russian Theme. Bloomington: Indiana University Press, 1986. P.59.
…венценосец знал свою тайну и не имел утешения верить любви народной […] Но убегая людей […] он хотел невидимо присутствовать в их жилищах или в мыслях […] Внутреннее беспокойство души, неизбежное для преступника, обнаружилось в царе несчастными действиями подозрения, которое, тревожа его, скоро встревожило и Россию (кн. 4, гл. 1).
В отличие от страстного карамзинского злодея, пушкинский Годунов изображен политическим циником, равнодушным к общественному мнению и рациональному выбору: «Лишь строгостью мы можем неусыпной Сдержать народ […] Твори добро — не скажет он спасибо. Грабь и казни — тебе не будет хуже». По ходу пушкинской драмы читатель, а значит, сам народ убеждается в правоте этих страшных слов. Такой урок истории понравился бы де Местру, но не де Токвилю.
Демократия в Америке утверждала достоинство политики как особого, ничем другим не заменимого рода человеческой деятельности. То было открытием людей, видевших гильотину. Лишь демократический процесс способен осушить море крови и грязи, которое называют революцией. Предки Токвиля, французские аристократы, бывали свободны — их свобода была подорвана абсолютизмом и уничтожена революцией. Но что такое свобода? Французские рассуждения на эту классическую тему издавна принимали во внимание русский опыт. Монтескье писал: