Толстая Нан (Императрица Анна Иоанновна)
Шрифт:
Канцлер и фаворит тоже был здесь: стоял у изголовья постели, небрежно чистя ногти, холодно смотрел то на любовницу, то на жену.
Что и говорить, Бенигна-Готлиба — умнейшая из женщин, однако всего лишь женщина. Она нестерпимо кичится положением, в которое вознесла ее судьба. В своих платьях по сто тысяч рублей каждое, в бриллиантах на два миллиона Бенигна-Готлиба принимает посетителей, восседая на некоем, специально для нее изготовленном подобии трона, протягивает гостям обе руки и сердится, если они целуют только одну. Впрочем, насмешливо прищурился фаворит, русские обожают лизоблюдство. Ничего, они с удовольствием целуют
А вот Анне Иоанновне не токмо ручки целуют! Спальник Алексей Милютин, который ночевал у дверей опочивальни государыни, каждый раз, когда императрица через него перешагивала, отправляясь в отхожее место, почтительнейше чмокал ее ножку. Эрнесту-Иоганну, когда тот проводил ночи с дамой своего сердца, тоже доставались подобострастные поцелуи спальника, и он знал, что Анна намерена щедро наградить Милютина, возведя его в дворянское звание и даже присвоив герб, на коем будут изображены три печные вьюшки: ведь Милютин был еще и истопником императрицы.
Эрнест-Иоганн неслышно хмыкнул. Он не просто не любил русских, но считал этот народ недостойным уважения. Ради чинов и званий позволяют унижать себя — и кому? Ненавидимым, презираемым ими немцам! Дети Бирона обожают обливать чернилами платье гостей и срывать с них парики — ну и что? Кто-нибудь возмутился? Сказал хоть слово против? Нет, всего лишь подобострастно улыбаются! Может, в душе их и бушуют бури, да кто им свидетелем, тем бурям? Правда, главнокомандующий, старый князь Барятинский, выразил неудовольствие, когда младший сынишка Бирона, Карл, принялся бегать по парадным залам с хлыстом а руке и хлестать по икрам всех, кто ему не нравился. Барятинскому досталось тоже, и он вызверился на мальчишку так, что Бирон не выдержал и бросил:
— Вы можете больше не появляться при дворе. Подавайте в отставку: обещаю вам, она будет принята!
Пополз немедля привычный шепоток: немцы-де русских гнетут, а ведь он, Бирон, по сути дела, спас этого старого дурака от расправы императрицы. Узнай она, каким словом Барятинский обозвал ее любимчика Карлушу… Понятно: разве может мать позволить, чтобы оскорбляли ее ребенка, пусть и тайно рожденного, пусть и непризнанного? А так… Ну, подал главнокомандующий в отставку — и подал. Скатертью дорога, как говорят русские.
Ох уж эти русские! Они слишком часто оскорбляют его незаслуженно, думал Бирон, продолжая чистить ногти все с тем же надменным, безразличным выражением своего хищного, красивого, недоброго лица. Вот на днях карета канцлера застряла посреди моста напротив Зимнего дворца. Одно слово, что столица, а по мосту не проехать. Доски так и пляшут под колесами повозок, лошадиные копыта проваливаются! Куда только господа сенаторы смотрят?! Бирон сказал, что велит их самих класть под колеса кареты, ежели он еще по которому мосту проехать не сможет. Гром не грянет, мужик не перекрестится, в смысле — русский мужик. В два дня все отладили! Но сколько слов, сколько злобных взглядов… сколько наветов… Ну и ладно, зато мосты теперь в порядке.
Бирон мельком задержался взглядом на фигуре Андрея Ивановича Ушакова, главы тайной розыскной канцелярии. Ушаков стоял, низко склонившись к уху императрицы, и делал ей свой ежедневный секретный доклад. Но ежели кто-то мог подумать, будто хоть одно слово в том докладе останется секретным для фаворита, он глубоко ошибался.
От Бирона у Анны нет
У княгини Ромодановской намечен был банкет. Разумеется, главной гостьей предстояло стать императрице, и ее согласие было получено загодя. Государыня намеревалась ехать в карете, Бирон — сопровождать ее верхом. И что же случилось? Только Анна села в карету, а фаворит вскочил в седло, как его лошадь чего-то вдруг испугалась — и сбросила его наземь. Падение было для него, обладателя самой большой конюшни в Петербурге, умелого всадника, непревзойденного вольтижера, пустяковым: он всего лишь ушиб ногу. Но надо было видеть, как разволновалась Анна! Приказала унести его во дворец на руках и последовала за ним, послав сказать княгине Ромодановской, чтобы ее не ждали.
Русские вельможи едва не умерли от оскорбления! Опять пошли бредни о том, что русские-де оттеснены немцами от управления страной. Ну конечно! Да они сами себя отстраняют от этого самого управления — все, начиная с императрицы!
Нет слов — взойдя на престол, она бывала на заседании кабинета министров довольно часто… но лишь только потому, что в то время обсуждались меры против ненавистных Долгоруких. Однако постепенно Анна Иоанновна к государственным делам остыла. Бумаги, подаваемые ей Бироном, она подписывала не читая. Министры оказались предоставлены сами себе, но и Головкин, и князь Черкасский, и Миних добровольно стушевывались и предпочитали отсиживаться дома. В сущности, страной управляли вице-канцлер Остерман — и сам Бирон. Их никто не ограничивал, никто им не мешал. Ими только яростно возмущались.
Хотя управляли они вовсе даже не без пользы. Когда в 1734 году Россию постиг жестокий голод, велено было у хлеботорговцев отбирать хлеб и продавать его народу без взыскания казенных пошлин. Когда спустя три года, после страшных пожаров, вздорожали строительные материалы, был издан указ, запрещавший дальнейшее повышение цен. Составлена была опись всем заповедным лесам в государстве, а затем даже сделано расписание заповедных лесных пород. За их порубку назначены строжайшие наказания, вплоть до битья кнутом и ссылки в Сибирь, а голые степные места предписывалось засевать лесными семенами и устраивать там лесонасаждения. Да разве только это?! Несть числа благим деяниям, свершаемым от имени императрицы Анны ее верным слугой и возлюбленным, этим немцем… Измена православию при нем сурово наказывалась: смертная казнь полагалась за богохульство; однако ж пленных персиян и турок силой обращать в православие не дозволялось.
«Бог свидетель, как я устал от жизни в самой высшей степени! — подумал Бирон. — Годы, немощи, государственные заботы, труды все увеличиваются, и я не вижу возможности иначе от них избавиться, как только смертью. Вся тяжесть дел падает на меня, так как Остерман то и дело в постели, а ведь все, однако, должно идти своим чередом. Отказаться совсем от мира и кончить жизнь в уединении — вот постоянное мое желание!»
Он любил так думать, часто думал так и сейчас вздохнул не то разочарованно, не то облегченно: именно потому, что никто не мог исполнить этого его «самого заветного желания»…