Том 1. Аскетические опыты. Часть I
Шрифт:
— С кем ходил на пруд?
— Одни-с. Дмитрий Александрович не изволили отлучаться. «Митенька всегда умен, — подумала, смягчаясь, Софья Афанасьевна. — Право, его даже наказывать…» и, не докончив своей мысли, спросила:
— Еще что?
— Семен Александрович дразнили Александру Александровну.
Барыня махнула рукой: мимо!
— Михайло Александрович изволили бегать по калидору заместо того, чтоб ложиться спать. Шуметь изволили. Я докладывал, что не велено; не изволили послушать…
— Останется без «руки».
На Мишеньку, как на бедного Макара, всегда падали шишки. Александру
Дмитрий Александрович был тоже задумчив, но мать — светская женщина — считала эту задумчивость неотъемлемою принадлежностью его блестящих способностей, ласкавших ее честолюбивые мечты перспективою высокой будущей карьеры для сына.
Кончая свой доклад, дядька объявил:
— Дмитрий Александрович изволили в постели читать наизусть псалом: «Помилуй мя Боже, яко попра мя человек»… Изволили сказать: этот де псалом ко многим подходит.
Софья Афанасьевна, слегка наклонив голову, мысленно пробежала начало псалма, подумала немного и с быстрым взглядом спросила у дядьки:
— Ты не знаешь, о себе это говорил Митенька или о всех людях?
Дядька был уверен, что молодой барин прилагал слова псалма именно к себе и братьям. Но он не имел на это ясных доказательств и, как человек добросовестный, не желал свидетельствовать ложно. Он отвечал:
Не могу знать, сударыня-матушка.
— Ступай.
Боюсь я, слишком серьезен Митенька, — промолвила едва слышно мать. Хорош и умен, но зачем так серьезен?..
Вспомнив об уме и красоте Митеньки, она с горечью подумала, как это может ее муж не любить такого совершенного сына? И мысль ее мгновенно обратилась на всю массу огорчений, надежд, усилий, ежечасного напряжения ума и воли, которая составляла внутреннюю сущность ее жизни, скрываясь под внешним декорумом высокой и невозмутимой порядочности. Но предаваться этим мыслям она не позволила себе. Покрыв свои вьющиеся волосы чепцом с широкой сборкой, она встала и величавой походкой, походкой барыни, вышла из спальных комнат.
Мужская детская, расписанная по штукатурке зелеными и белыми полосами, сходящимися на потолке наподобие шатра. Большое полукруглое окно открывает вид на церковь. Второе окно приходится против вершин старых лип сада, и лишь наклонясь, можно видеть у корней их, внизу, густо затененную почву и длинные гибкие скамьи — качалки.
Пока дядька, Дормидонт Дмитрич, ходил с докладом, в нишу окна, пользуясь временным отсутствием своего надсмотрщика, уселись два мальчика — 13-ти и 12-ти лет. Старший из них славился впоследствии в Петербурге своею красотою. Но теперь на тонких чертах его лица и в больших темных глазах видна была грусть, — не мимолетная, детская, а безнадежная, глубокая, при виде которой чуткому человеку сделалось бы холодно. В Покровском не было на этот предмет чутких людей. Детское горе никого не удивляло. Одна Ефимовна оплакивала бесплодными и тайными слезами печали своих питомцев.
В более грубых чертах Петруши не заметно было ни той красоты, ни того ума, как у Митеньки, но выражение уныния было то же.
— Как я люблю смотреть сюда, — сказал шепотом старший мальчик, всматриваясь в море зелени за окном. Точно в этих верхушках, в этих листьях, в этом воздухе без границ — и сам я свободен… точно живешь птицей и забываешь всё…
Петруша вздохнул. Его мысли имели более реальное направление.
— Как-то мы проведем сегодняшний день! — сказал он. Брови его брата, похожие на брови матери, слегка сдвинулись на белом, чистом лбу.
— Да, — отвечал он, не отрывая от окна взгляда. — Я думаю, есть дети, которые встают утром и рады…
— Чему?
— Всему. Что их любят, что еще день… хороший… впереди. А мы просыпаемся в страхе…
— И жалко, что проснулись! — вырвалось у Петруши громче, нежели он хотел.
— Тшш-ш! — остановил его Митенька и оглянулся. Но никого не было вблизи. Младшие братья спали. Петруша наклонился к Митеньке.
— Ты уже отдумал? — спросил он чуть слышно, но с особенным выражением.
Тот не ответил.
— Ты забыл… что хотели? — повторил брат настойчиво. Шаги Дормидонта Дмитрича слышались на лестнице. Митенька встал и легкою поступью подошел к сонным детям.
— Вставайте, милые, — сказал он, ласково проводя тонкою и нежною рукой по их лицам. — Вставайте, забранят…
Потом, воротившись к окну, быстро подул на стекло и на образовавшемся матовом налете написал: «От папеньки никуда не убежать». И стер все рукавом рубашки в ту самую минуту, когда цербер-дядька отворял дверь.
Девочек между тем, под надзором гувернантки, стягивали корсетами и одевали в муслиновые платья декольте. Потом раздалась команда:
— Faites votre entrie mesdemoiselles!
Девочки с печальными личиками и голыми бледными руками церемонно приседали одна за другой, выговаривая французское приветствие родителям. Это была репетиция входа.
Внизу уже пили чай. Большой самовар шумел на всех парах. За чайным прибором сидела маман в чепчике и желтом камлотовом капоте с пелериной. Ее белые руки, сухие и породистые, скоро и плавно разливали чай и раздавали чашки присутствующим. С тою любезностью, которая составляла ее главное очарование, маман вела разговор с учителями и гостившей родственницей, вела одна, потому что папа был не в духе и хмуро молчал. Вид у маман был счастливый и спокойный.
Девочки еще только спускались с лестницы, когда мальчики уже были в столовой и Мишенька получил наказание — лишение поцелуя руки. На большом учебном столе были поставлены чашки жидкого чая для детей, с парою пшеничных булок или сухарей при каждой чашке. После чая должны были начаться уроки (летних каникул не полагалось), и детям ничего не позволялось больше есть до обеда. Вот в это-то время нянька искала и находила возможность передать старшим где-нибудь в коридоре кусок черного хлеба, взятый ею для себя из кухни. Ничего другого нельзя было ей унести, не возбудив подозрения.