Том 1. Летний круиз. Другие голоса, другие комнаты. Голоса травы. Завтрак у Тиффани
Шрифт:
Доктор Ритц перестал счищать соус с рукава.
— Ладно, дело поправимое, — буркнул он. Потом вышел в холл и вернулся с портфелем. Пальцы его быстро шарили в ворохе шелестевших бумаг, пока не нащупали плотный большой конверт; он извлек его из портфеля и протянул Долли.
В конверте были треугольные этикетки — женщина в пестрой шали, с круглыми золотыми серьгами, а поверху — броская оранжевая надпись: «Зелье старой цыганки изгоняет водянку».
— Первый класс, а? — сказал доктор Ритц. — Сработано в Чикаго. Картинку мой приятель нарисовал, он художник что надо, этот парень.
Растерянно, с опаской Долли перебирала этикетки, пока наконец не раздался голос Вирены:
— Ты
Этикетки запрыгали у Долли в руках.
— Что-то я не совсем понимаю…
— Отлично понимаешь, — ответила Вирена с жидкой улыбкой. — Все ясно как день. Я рассказала Моррису давнишнюю твою историю, и он придумал эту замечательную надпись.
— «Зелье старой цыганки изгоняет водянку» — вот это название. Так сразу и прилипает! — сказал доктор Ритц. — На рекламе выглядит колоссально.
— Это вы про мое лекарство? — спросила Долли, все еще не поднимая глаз. — Но мне не нужны наклейки, Вирена. Я сама их надписываю.
Доктор Ритц даже пальцами прищелкнул:
— Нет, это здорово! Отпечатаем этикетки с надписью от руки, ее собственным почерком! Так будет интимней — ясно?
— Мы и без того уже основательно потратились, — бросила Вирена и повернулась к Долли. — На этой, неделе мы с Моррисом едем в Вашингтон — получать авторское право на этикетки. И потом, надо зарегистрировать патент на лекарство. Разумеется, там будет написано, что это ты его открыла. А теперь вот что, Долли: сядь-ка и напиши нам подробно его состав.
Лицо Долли вдруг потеряло обычные очертания. Этикетки упали, рассыпались по полу. Упираясь руками в стол, она медленно поднялась. Постепенно лицо ее стало твердым, она вскинула голову и, прищурившись, посмотрела сперва на доктора Ритца, потом на Вирену.
— Не выйдет, — тихо проговорила она. Подошла к двери, взялась за ручку. — Не выйдет. Не имеешь нрава, Вирена. И вы, сэр, не имеете права.
Я помог Кэтрин убрать со стола. Розы были загублены, торты не нарезаны, к овощам так никто и не притронулся. Вирена ушла из дому вместе со своим гостем. Из окна кухни мы смотрели, как они шли к городу — то покачивали головами, то энергично кивали. Потом мы нарезали обливной шоколадный торт и унесли его в Доллину комнату.
— Тихо ты, тихо! — сказала она, когда Кэтрин принялась крыть эту самую на чем свет стоит. Но, казалось, мятежный шепот, который она заглушала в себе, перешел в хриплый вопль, и ей надо перекричать его, и она все твердила — тихо, ты, тихо, и наконец Кэтрин обняла ее и тоже сказала — тихо!
Мы вытащили колоду карт, разложили их на кровати. Кэтрин, ясное дело, не преминула напомнить, что сегодня воскресенье. Нам-то, может, не так уж опасно заполучить еще одну черную галочку в Книге Страшного суда, а у нее и без того их хватает. Поразмыслив над этим, мы решили гадать по руке.
Уже смеркалось, когда домой возвратилась Вирена. Из холла до нас донеслись ее шага. Она вошла в комнату не постучавшись, и Долли, гадавшая мне по руке, крепко сжала мою ладонь.
— Коллин, Кэтрин, мы вас не задерживаем… — сказала Вирена.
Кэтрин хотела было забраться вместе со мной на чердак, но вспомнила, что на ней нарядное платье. Так что я полез один. В полу была порядочная дыра от выпавшего сучка — как раз над розовой комнатой. Но прямо под дыркой стояла Вирена, и сверху мне была видна только ее широкополая соломенная шляпа с гроздью пластмассовых плодов — она надела ее, еще когда уходила из дому.
— Таковы факты, — говорила Вирена, и пластмассовые плоды колыхались, поблескивая в сизом сумраке. — Две тысячи — за старый завод: Билл Тейтем с четырьмя плотниками уже работают там по восьмидесяти центов в час. На семь тысяч заказано оборудования. Я уж не говорю о том, во что обходится такой специалист, как Моррис Ритц. А ради кого? Все ради тебя!
— Ради меня? — прозвучал голос Долли, печальный и угасающий, как последние отсветы дня. Ее тень передвинулась с одного конца комнаты на другой. — Мы с тобой — одна плоть. И я нежно тебя люблю, всем сердцем люблю. Сейчас я могла бы это тебе доказать — отдать то единственное, что считаю своим. Ведь больше у меня в жизни не было ничего своего… Тогда уже все мое станет твоим. Вирена, прошу тебя, — голос ее задрожал, — не отбирай единственное, что у меня осталось.
Вирена щелкнула выключателем.
— Это ты-то все отдаешь! — Голос ее был резким, как этот внезапный, злой, ослепляющий свет. — Все эти годы я работала как поденщица. Разве я не давала тебе решительно все? И кров, и…
— Да, ты давала мне все, — тихо вставила Долли, — и Коллину, и Кэтрин. Но ведь мы тоже как-то себя оправдывали: старались делать все, чтоб у тебя был уютный дом, разве не так?
— О, не дом, а мечта! — подхватила Вирена и сорвала с себя шляпу. Лицо ее налилось кровью. — Уж вы расстарались — ты и твоя шепелявая дура. А тебе ни разу на ум не пришло — почему я никого не зову в этот дом? Да по очень простой причине: мне стыдно. Ты вспомни, что было сегодня!
Я почувствовал — у Долли перехватило дыхание.
— Прости, — едва слышно выговорила она. — Я ведь правду говорю: я всегда думала, что для нас в этом доме есть место. Что ты хоть немножко нуждаешься в нас. Ну что ж, Вирена, теперь здесь все будет как надо. Мы отсюда уйдем.
Вирена вздохнула.
— Бедная Долли… Бедняжка ты, бедняжка… Ну куда ты пойдешь?
Ответ прозвучал не сразу, неуверенный, как полет мотылька:
— Я знаю такое место…
Потом я лежал в постели и ждал, когда Долли придет поцеловать меня на ночь. В моей комнате, расположенной за гостиной, в самой глубине дома, прежде жил их отец, мистер Урия Тэлбо. Дряхлым, выжившим из ума стариком Вирена привезла его сюда с фермы. Здесь он и умер, не сознавая, где находится. Хотя со дня его смерти прошло лет десять, а то и пятнадцать, матрац и шкаф все еще были пропитаны стариковским запахом табака и мочи, а в шкафу на полке хранилась единственная вещь, которую он привез с собой с фермы, — маленький желтый барабан. Пареньком моих лет он маршировал с полком южан, выбивал дробь на маленьком желтом барабане и распевал песни. Долли рассказывала — девочкой она любила проснуться зимним утром и слушать, как отец ходит по дому, растапливая печи, и поет. С тех пор он успел состариться и умереть, но его пение иной раз слышалось ей среди луга, сплошь заросшего индейской травой… Ветер, — скажет, бывало, Кэтрин; а Долли ей: но ведь ветер — это мы сами и есть, он вбирает все наши голоса, запоминает их, а потом, шевеля листву на деревьях и травы в полях, заставляет их говорить нашими голосами, рассказывать наши истории. Я слышала папу так ясно — ясней быть не может…
В такую вот сентябрьскую ночь осенние ветры волнами пробегают по упругой красной траве, высвобождая давно умолкшие голоса, и я подумал — поет ли вместе с ними и он, тот старик, в чьей постели я сейчас засыпаю…
Я решил, что Долли наконец-то пришла поцеловать меня на ночь, потому что явственно ощутил — она здесь, в комнате, рядом со мной; но уже начиналось утро, первые блики света были как золотившаяся листва за окном, и в дальних дворах громко кричали петухи.
— Ш-ш-ш, Коллин, — прошептала Долли, склоняясь надо мной. Она была в зимнем шерстяном костюме и в шляпе с дорожной вуалью, дымкой застилавшей ей лицо. — Я только хочу, чтобы ты знал, куда мы уходим.