Том 1. Письма русского путешественника. Повести
Шрифт:
По сие время здесь нет зимы, и дни бывают так ясны и теплы, как у нас в исходе августа или в начале сентября, хотя во всей Женеве беспрестанно пылает. огонь в каминах. Только один раз шел снег и через несколько часов растаял; но все вершины гор им покрыты. Вид странный! Вверху седая зима со всеми своими ужасами, а внизу ясная осень.
На сих днях познакомился я с господином Ульрихом, цирихским уроженцем, который природно глухих и немых учит говорить, читать и писать. Он живет здесь, в доме одного богатого человека, у которого есть немая дочь, девушка лет тринадцати, прекрасная собою. Посредством его искусства и стараний начинает она уже изъясняться и разуметь других. Сперва – показывая ей, как для всякого слова надобно растворять рот, двигать язык и губы – научает он ее произношению тонов, а потом знаками изъясняет ей смысл их. Когда другие люди говорят не скоро и произносят известные ей слова, то она по движению губ понимает их. Все это чудно. Сколько есть отвлеченных идей, которых, кажется, никак нельзя изъяснить знаками! Третьего дни был я в гостях у сего Ульриха. При мне говорил он с своею ученицею и так свободно, как со всяким другим. Она разумела и некоторые из моих слов и отвечала мне довольно хорошо; только в голосе ее есть нечто дикое и неприятное, чего уже никак нельзя поправить. Она пишет чисто и с наблюдением орфографии. Мать ее велит ей записывать, что с нею всякий день случается. Ульрих показывал мне этот журнал, писанный складно, но только слишком отрывисто. Она чрезвычайно любит своего учителя и ласкается к нему более, нежели к отцу и к матери. В журнале ее, между прочим, заметил я следующее: «Госпожа NN звала меня к себе в гости – я не пошла к ней – она не звала моего учителя». – Ульрих ездил в Париж затем только, чтобы видеться с аббатом л'Епе, который завел там особливое училище для немых. Чему дивиться более; разуму ли учителя или понятию учеников? Конечно, сему последнему, но все вместе заставляет меня удивляться способностям души человеческой.
На сих же днях узнал я и молодого Верна. Вам известны его «Франсиада» и «Voyageur sentimental» [139] , в которых иного хорошего и трогательного. Он обедает иногда в нашем пансионе.
Женева
Приятель
«Ах, мой друг! Жалей о несчастном! Простуда, кашель, боль в груди едва ли позволяют мне за перо взяться; но я непременно должен известить тебя о моем меланхолическом приключении. Ты помнишь молодую ивердонскую красавицу, с которою мы ужинали в Базеле, в трактире „Аиста“; [140] помнишь, может быть, и то, что я сидел рядом с нею, что она говорила со мною ласково и смотрела на меня с нежностию, – ах! Какая гранитная гора могла защитить мое сердце от ее пронзительных взоров? Какие снежные громады могли погасить огонь, воспаленный сими взорами в источнике жизни моей? Так, мой друг! Я учился анатомии, медицине и знаю, что сердце есть точно источник жизни, хотя почтенный доктор Мегадидактос вместе с уважения достойным Микрологосом 146 искал души и жизненного начала в чудесном, от глаз наших укрывающемся, сплетении нерв… Но я боюсь удалиться от моего предмета и потому, оставляя на сей раз почтенного Мегадидактоса и уважения достойного Микрологоса, скажу тебе откровенно, что ивердонская красавица возбудила во мне такие чувства, которых теперь описать не умею. Не знаю, что бы из меня вышло и что бы я сделал, если бы она – о жестокий удар! – не уехала из трактира в самую ту ночь, в которую душа моя занималась ею с величайшим жаром и в которую утешительный сон не смыкал глаз моих. Ты вывез меня из Базеля; путешествие, приятные места, встреча с француженкою, маленький Пьер, белка, злая белка [141] , новые знакомства, водопады, горы, девица Г* 147 – все сие не могло совершенно затереть образа прекрасной ивердонки в сердце моем. Долго старался я преодолевать себя; но тщетно! Быстрая река рано или поздно разрывает все оплоты: так и любовь! Наняв в Лозанне лошадь, поехал я верхом в Ивердон; скакал, летел и в десять часов утра был уже на месте – остановился в трактире, напудрился, снял с себя кортик, шпоры и пошел, куда стремилось мое сердце. Там с пасмурным видом встретил меня шестидесятилетний старик, отец моей красавицы. „Милостивый государь! – сказал я. – Почтение, которым душа моя преисполнена к вашей любезной дочери; великое, сильное желание видеть ее…“ – В самую сию минуту она вошла. „Юлия! Знаешь ли ты этого господина?“ – спросил у нее старик. Юлия посмотрела на меня и учтивым образом отвечала, что она не имеет сей чести. Вообрази мое удивление! Я весь затрепетал – затрепетал вслух, как говорит Клопшток. Мне казалось, что все швейцарские и савойские горы обрушились на мою голову. Насилу мог я собраться с духом и, не говоря ли слова, подал беспамятной Юлии записную книжку мою, где увидела она имя свое, ее собственною рукою написанное [142] . Краска выступила на лице жестокой; она стала передо мною извиняться и сказала отцу: „Я имела честь вместе с ним ужинать в Базеле“. Он просил меня сесть. Кровь моя все еще не могла успокоиться, и я не имел духа смотреть на Юлию, которая также была в замешательстве. Старик, услышав от меня, что я доктор медицины, очень обрадовался и начал говорить со мною о своих болезнях. „Увы! – думал я, – за тем ли судьба привела меня в Ивердон, чтобы рассуждать о геморроидальных припадках дряхлого старика?“ Между тем дочь его сидела, нюхала табак и взглядывала на меня, но совсем уже не так, как в Базеле. Взоры ее были так холодны, так холодны, как Северный полюс. Наконец самолюбие мое, жестоко уязвленное, заставило меня встать со стула и откланяться. „Долго ли вы пробудете в Ивердоне?“ – спросила Юлия приятным своим голосом (и с такою усмешкою, которая весьма ясно говорила: „Надеюсь, что ты уже не придешь к нам в другой раз“). – „Несколько часов“, – отвечал я. – „В таком случае желаю вам счастливого пути“. – „И счастливой практики“, – примолвил старик, сняв свой колпак. Мы расстались, и, когда я вышел на улицу, наемный слуга, провожатый мой, сказал мне, что девица Юлия скоро выйдет замуж за г. NN. „А! Теперь знаю причину холодного приема!“ – думал я и удвоил шаги свои, чтобы скорее удалиться от дому будущей супруги г. NN. – Город Ивердон стал мне противен. Я с великим нетерпением дожидался обеда и, сев за стол, велел слуге оседлать мою лошадь. Вместе со мною обедало четверо англичан, которые вздумали пить мое здоровье всеми винами, какие были у трактирщика. Я сам велел подать бутылки две бургонского, чтобы отблагодарить их, – и таким образом прошло неприметно около трех часов. Сердце мое забыло все земное горе и простило неверную Юлию. Англичане, по своему обыкновению, выдумывали разные сентиментальные, или чувствительные, здоровья 148 . Мне также, в свою очередь, надлежало предложить три или четыре. При последнем я налил полную рюмку, поднял ее высоко и сказал громко: „Кто любит красоту и нежность, тот пей со мною за здоровье Юлии и желай красавице счастливого супружества!“ Рюмки застучали, вино запенилось, и все англичане в один голос воскликнули: „Мы пьем за здоровье Юлии и желаем красавице счастливого супружества!“ – Между тем я раз десять спрашивал, готова ли моя лошадь, и десять раз отвечали мне, что она давно стоит у крыльца. Наконец слуга пришел сказать, что мне нельзя ехать. – „Нельзя? Для чего же?“ – „Становится поздно, и находят облака“. – „Вздор! Я поеду! Лошадь!“ – Через полчаса опять пришел слуга. „Вам нельзя ехать“. – „Нельзя? Для чего же?“ – „Стало поздно; облака сгустились, и пошел снег“. – „Вздор! Я поеду! Лошадь!“ – Через несколько минут слуга опять подошел ко мне. „Вам нельзя ехать!“ – „Нельзя? Для чего же?“ – „Ночь на дворе; снег валится хлопками, и скоро сильный ветер надует везде сугробы“. – „Вздор! Поеду, сию минуту поеду! Лошадь!“ – Сказал, встал со стула, пожал у англичан руки, подпоясал кортик, расплатился с хозяином, вскочил на коня своего и пустился во всю прыть по Лозаннской дороге. Ветер со снегом дул мне в лицо, но я протирал глаза и беспрестанно шпорил свою лошадь. Скоро сделалась страшная вьюга, и белая тьма совсем лишила меня зрения. Я чувствовал, что еду не по дороге, но делать было нечего. Вперед, вперед, на волю божию – и таким образом странствовал до половины ночи. Наконец добрый копь, верный товарищ мой, совсем из сил выбился и стал. Я сошел с него и повел его за узду, но скоро и мои силы истощились. Уже несчастный приятель твой готов был упасть на пушистую снежную постелю, покрыться снежным одеялом и поручить участь свою богу; хладная смерть со всеми своими ужасами вилась надо мною! Увы! Я прощался уже с моим отечеством, с друзьями, с химическими лекциями [143] и со всеми моими лестными надеждами! Но судьба изрекла мне помилование, и вдруг увидел я перед собою крестьянский домик. Ты легко можешь представить себе радость мою, и для того не буду ее описывать. Довольно, что меня там приняли, отогрели, накормили, успокоили. На другой день поутру я принудил хозяина взять у меня шесть франков и в десять часов утра возвратился в Лозанну – с жестокою простудою. Вот конец моего романа! Vale! В. – P. S. Как скоро уймется мой кашель, возвращусь на старое свое жилище, в Женевскую республику, под надежный покров великолепных [144] синдиков 149 . У вас, сказывают, много шуму!»
139
«Чувствительный путешественник» (франц.). – Ред.
140
«Письма русского путешественника», стр. 215–216.
141
Там же, стр. 219.
142
«Письма русского путешественника», стр. 215.
143
Приятель мой говаривал всегда с восхищением о будущих своих химических лекциях, которыми он хотел удивить всю ученую Данию.
144
Их называли всегда magnifiques (великолепными (франц.), – Ред.).
Так, или почти так, пишет мой Б.
Женевская кафедральная церковь напоминает мне давно прошедшие времена. Тут был некогда храм Аполлонов, но огонь пылал в стенах его и разрушил отчасти величественное здание древнего искусства – воцарилась новая религия, и развалины языческого храма послужили основанием христианской церкви.
Вхожу во внутренность – огромно и пусто! Ищу глазами какого-нибудь предмета, который мог бы занять душу мою. Мне представляется громада черного мрамора, держимая львами, – это гроб герцога Рогана, которого Генрих IV любил как друга, которого Людовик XIII страшился как грозного неприятеля, который жил и умер с мечом в руках и в лаврах победителя.
Avec tous l'es talents le Ciel l'avoit fait na^itre, Il agit en h'eros, en sage il 'ecrivit; [145] Il fut m^eme grand homme en combattant son ma^itre, Et plus grand lorsqu'il le servit [146] . Вольтер [147]Роган был главою протестантов во Франции и предводителем их армии, но по заключении мира он лишился их доверенности. Многие из них называли его изменником, предателем и готовы были обагрить руки свои кровию героя, чистого в своем сердце. Безоружен и спокоен явился он среди мятущегося народа – обнажил грудь свою и твердым голосом сказал озлобленным своим единоверцам: «Разите! Для вас жертвовал я моею жизнию; теперь хочу умереть от руки вашей», – сказал, и народ, устыдясь своей несправедливости, пал перед ним на колена. Так торжествует добродетель, и друг человечества проливает радостные слезы! – Подобные черты великодушия суть блестящие перлы в мрачной истории веков.
145
Он
146
Небо одарило его всеми талантами: он сражался, как герой; он писал, как мудрец; он был велик, борясь со своим государем, и еще более велик, когда служил ему (франц.). – Ред.
147
Он сочинил «Les Int'er^ets des Princes», «Le parfait Capitaine» («Интересы государей», «Образцовый полководец» (франц.) – Ред.) и другие книги.
Вместе с отцом своим покоится и несчастный Танкред. Судьба сего принца достойна примечания и слез чувствительного человека. Роган хотел до времени таить рождение своего сына, боясь, чтобы кардинал Ришелье не отнял его и не воспитал в католической религии. Корыстолюбивая Танкредова сестра, желая одна владеть имением отца своего, воспользовалась сим обстоятельством и некоторым преданным ей людям велела похитить младенца, увезти из Франции и отдать на воспитание какому-нибудь человеку низкого состояния. Все сие сделалось, как она хотела, – и Танкред отдан был в Голландии одному небогатому мещанину; а герцога и супругу его, дочь великого Сюлли, уверили, что сын их умер. Юный принц рос в деревне, бегал по лугам, работал в саду и называл воспитателя своим отцом, его жену – матерью, а детей – братьями и сестрами. Он был прекрасный, умный мальчик и заслужил любовь всех тех, которые его знали, – Между тем герцог умер. Супруга его давно уже перестала проливать слезы о любезном сыне, как вдруг, к нечаянной радости своей, получила достоверное известие [148] , что он жив. В ту же минуту она послала за ним в Голландию, Танкред услышал о своем роде и казался равнодушным; услышал о смерти отца своего, и пролил слезы; услышал о матери, об ее нетерпении видеть милого сына и, схватив присланного за руку, сказал ему: «Поедем к ней!», увидел горесть воспитателя своего, горесть его жены и детей и бросился обнимать их. «Никогда, никогда вас не забуду! – сказал он с нежностию. – Никогда не перестану называть тебя отцом моим, тебя – матерью, вас – братьями и сестрами! Теперь простите: если мне хорошо будет в Париже, то я отпишу к вам, чтобы и вы туда приехали». – Танкред поехал и всякую минуту спрашивал: «Скоро ли увижу мать мою?» Он увидел ее, и нежная родительница едва не лишилась жизни от радостного восторга… Герцогиня немедленно объявила Танкреда сыном и наследником герцога Рогана; однако ж дочь ее не хотела признать его своим братом. Началось дело, и до решения запрещено было молодому Рогану называться герцогом. – Франция была тогда театром междоусобной войны. Герцог Орлеанский и принц Конде хотели овладеть Парижем и уничтожить парламент, но многие дворяне, держа сторону сего последнего, защищали город. Восемнадцатилетний Танкред пристал к ним и в разных случаях оказал удивительную смелость и мужество. – Самая сия геройская пылкость погубила его. В одном сражении он был оставлен своими и со всех сторон окружен неприятелями, которые, щадя юного героя, требовали, чтобы он сдался, но храбрый Танкред махал мечом вокруг головы своей и кричал: «Point de quartier! Il faut vaincre ou mourir!» («победить или умереть!»). Свинцовая пуля пролетела сквозь его сердце, и герой умер героем. – Сия безвременная смерть сократила жизнь несчастной герцогини. Она велела написать над гробом его: «Здесь лежит Танкред, сын герцога Рогана, истинный наследник добродетели и великого имени отца своего. Он умер на девятнадцатом году от рождения, сражаясь за своих сограждан. Небо показало – и скрыло его, к горести всех родственников и всех истинных сынов отечества. Маргарита Бетюн, герцогиня де Роган, печальная вдова, неутешная мать, соорудила сей памятник, да будет оный вечным свидетельством ее скорби и любви к милому сыну». Но злобная Танкредова сестра, по смерти матери своей (которая также погребена в Женеве, подле супруга и сына), – злобная сестра, питая ненависть даже и к мертвому брату своему, заставила короля писать к начальникам Женевской республики, чтобы сия эпитафия была уничтожена. Они исполнили его приказание и стерли трогательную надпись; но я нашел ее в «Histoire de Tancr`ede» 150 [149] . – Известный Скюдери сочинил тогда следующие стихи (поднесенные им самой сестре Танкредовой):
148
От одного из тех, которые отвезли его в Голландию.
149
«История Танкреда» (франц.). – Ред.
150
Сей стих можно поставить в примере слабых и непиитических стихов.
151
Олимпия, могу ли я сказать это, не возбуждая вашего гнева? Великое сердце, которым восхищается Франция, по-видимому свидетельствует против вас. Непобедимый Роган, которого боялись больше, чем грома, кончил свои дни на войне, и такова же была участь Танкреда. Это сходство, снискавшее ему славу, заставляет почти каждого верить, что прекрасная Олимпия ошибалась и что у этого юного Марса, столь достойного вечной памяти, было такое же блистательное рождение, как и смерть (франц.). – Ред.
В сей же церкви погребен дед госпожи Ментенон, Теодор-Агриппа Обинье, который некоторое время пользовался благосклонностию Генриха IV, но после должен был удалиться от двора и даже выехать из Франции.
Прекрасное время продолжается. Я стараюсь им пользоваться и часто, взяв в карман луидора три и записную книжку, странствую по Савойе, Швейцарии или Pays de Gex и дня через четыре возвращаюсь в Женеву.
Недавно был я на острове св. Петра, где величайший из писателей осьмого-надесять века151 укрывался от злобы и предрассуждений человеческих, которые, как фурии, гнали его из места в место. День был очень хорош. В несколько часов исходил я весь остров и везде искал следов женевского гражданина и философа: под ветвями древних буков и каштановых дерев, в прекрасных аллеях мрачного леса, на лугах поблекших и на кремнистых свесах берега. «Здесь, – думал я, – здесь, забыв жестоких и неблагодарных людей… неблагодарных и жестоких! Боже мой! Как горестно это чувствовать и писать!.. Здесь, забыв все бури мирские, наслаждался он уединением и тихим вечером жизни; здесь отдыхала душа его после великих трудов своих; здесь в тихой, сладостной дремоте покоились его чувства! Где он? Все осталось, как при нем было; но его нет – нет!» Тут послышалось мне, что и лес и луга вздохнули или повторили глубокий вздох моего сердца. Я смотрел вокруг себя – и весь остров показался мне в трауре. Печальный флер зимы лежал на природе. – Ноги мои устали. Я сел на краю острова. Бильское озеро светлело и покоилось во всем пространстве своем; на берегах его дымились деревни; вдали видны были городки Биль и Нидау. Воображение мое представило плывущую по зеркальным водам лодку; зефир веял вокруг ее и правил ею вместо кормчего. В лодке лежал старец почтенного вида, в азиатской одежде; взоры его, устремленные на небеса, показывали великую душу, глубокомыслие, приятную задумчивость. Это он, он – тот, кого выгнали из Франции, Женевы, Нёшателя – как будто бы за то, что небо одарило его отменным разумом; что он был добр, нежен и человеколюбив!
Какими живыми красками описывает Руссо [152] приятную жизнь свою на острове св. Петра – жизнь, совершенно бездейственную! Кто никогда не истощал душевных сил своих в ночных размышлениях, тот, конечно, не может понять блаженства сего роду – блаженства сей субботы, которою наслаждаются одни великие духи при конце земного странствования и которая приготовляет их к новой деятельности, начинающейся за прагом смерти.
Но кратко было успокоение твое! Новый удар грома перервал его, и сердце великого мужа облилось кровию. «Дайте мне умереть, – говорил он в горести души своей, – дайте мне умереть покойно! Пусть железные замки и тяжелые запоры гремят на дверях моей хижины! Заключите, заключите меня на сем острове, если вы думаете, что дыхание мое для вас ядовито! Но перестаньте гнать несчастного! Лишите меня дневного света и только в ночное время позвольте мне, бедному, вздохнуть на свежем воздухе!» Нет, слабый старец должен проститься с любезным своим островом – и после того говорят, что Руссо был мизантроп! Скажите, кто бы не сделался таким на его месте? Разве тот, кто никогда не любил человечества!
152
В «Promenades solitaires» («Уединенных прогулках» (франц.). – Ред.).
Я сидел в задумчивости и вдруг увидел молодого человека, который, нахлучив себе на глаза круглую шляпу, тихими шагами ко мне приближался; в правой руке была у него книга. Он остановился, взглянул на меня и, сказав: «Vous pensez `a lui» («Вы о нем думаете»), пошел прочь такими же тихими шагами. Я не успел ему отвечать и хорошенько посмотреть на него; но выговор его и зеленый фрак с золотыми пуговицами уверили меня, что он англичанин.
На острове только один дом, в котором живет управитель с семейством своим; тут жил и Руссо. – Сей остров, принадлежащий Берну, называется ныне по большей части Руссовым. –
Я был еще в Ивердоне, Нёшателе и в других городках Швейцарии. В Ивердонской публичной библиотеке показывают скелеты, найденные в земле лет за двадцать перед сим близ одной мельницы. Лицами лежали они к востоку; в ногах у них стояли глиняные урны и маленькие блюда с костями разных птиц. Тут же нашли еще несколько серебряных и медных медалей Константинова времени. – Во всей Швейцарии видно изобилие и богатство; но как скоро переступить в Савойскую землю, увидишь бедность, людей в раздранных рубищах, множество нищих, – вообще неопрятность и нечистоту. Народ ленив, земля необработана, деревни пусты. Многие из поселян оставляют свои жилища, ездят по свету с учеными сурками и забавляют ребят. В Каруше, первом савойском городке, стоит полк; но какие солдаты! какие офицеры! Несчастная земля! Несчастлив и путешественник, который должен в савойских трактирах искать обеда или убежища на время ночи! Надобно закрыть глаза и зажать нос, если хочешь утолить голод; постели так чисты, что я никогда на них не ложился.