Том 1. Письма русского путешественника. Повести
Шрифт:
После Кингс-Бенча хотел я видеть заключенных другого роду – пришел к огромному замку, к большим воротам – и глаза мои при входе остановились на двух статуях, которые весьма живо представляют безумие печальное и свирепое… «Это Бедлам!» – скажете вы и не ошибетесь. Надлежало сыскать надзирателя, который из учтивости сам пошел с нами. Предлинные галереи разделены железною решеткою: на одной стороне – женщины, на другой – мужчины. В коридоре окружили нас первые, рассматривали с великим вниманием, начинали говорить между собою сперва тихо, потом громче и громче и, наконец, так закричали, что надобно было зажать уши. Одна брала меня за руку, другая за пучок, третья хотела сдуть пудру с головы моей – и не было конца их ласкам. Между тем некоторые сидели в глубокой задумчивости. «Это сумасшедшие от любви, – сказал надзиратель, – они всегда смирны и молчаливы». Итак, нежнейшая страсть человеческого сердца и в самом безумии занимает еще всю душу! Сон для внешних предметов все еще продолжается!.. Я подошел к одной молодой бледной женщине и смотрел на нее. Нам разсказали ее историю. Она француженка, ушла от своих родителей с любовником, молодым англичанином, приехала в Лондон и скоро лишилась своего друга: он умер горячкою. Разум ее после жестокой болезни повредился. Я начинал говорить с нею; она кланялась и не отвечала ни слова. Другая женщина, лет в сорок, сидела на полу и смотрела в землю: несчастная думает, что она приговорена к смерти и будет сожжена на костре; ничто не может ее разуверить – и когда день пройдет, она говорит: «Завтра, завтра сожгут меня!» Какое ужасное состояние! – Многие из мужчин заставили нас смеяться. Иной воображает себя пушкою и беспрестанно палит ртом своим; другой ревет медведем и ходит на четвереньках. Бешеные сидят особливо; иные прикованы к стене. Один из них беспрестанно смеется и зовет к
В Бедламе кончил жизнь свою английский трагик Ли. Может быть, вы не знаете об нем следующего забавного анекдота. Один приятель посетил его в доме сумасшедших. Ли чрезвычайно ему обрадовался, говорил очень умно и привел его на высокую террасу; задумался и сказал: «Мой друг! Хочешь ли быть вместе со мною бессмертным? Бросимся с этой террасы: там внизу, на острых камнях, ожидает нас славная смерть!» – Приятель увидел опасность, но отвечал ему равнодушно: «Ничего не мудрено броситься сверху; гораздо славнее сойти вниз и оттуда вспрыгнуть на террасу». – «Правда, правда!» – закричал стихотворец и побежал с лестницы, а приятель между тем убрался домой. –
Бедламу обязан я некоторыми мыслями и предлагаю их на ваше рассмотрение. Не правда ли, друзья мои, что в наше время гораздо более сумасшедших, нежели когда-нибудь? Отчего же? от сильнейшего действия страстей, как мне кажется. Не говорю о физических причинах безумия, действующих гораздо реже нравственных. Например, когда бывало столько самоубийств от любви, как ныне? Мужчина стреляется, а нежная, кроткая женщина сходит с ума. Древние не знали романов, рыцари средних веков были честны в любви, но шумная и воинственная жизнь их не давала ей чрезмерно усилиться в сердце. Напротив того, в нашем образе жизни, покойной, роскошной, утонченной, – в свете, где желание нравиться есть первое и последнее чувство молодых и старых; на театре, который можно назвать театром любви; в книгах, усеянных, так сказать, ее цветами, – все, все наполняет душу горючим веществом для огня любовного. Девушка двенадцати лет, побывав несколько раз в спектакле, начинает уже задумываться; женщина в сорок пять лет все еще томится нежностию: та и другая любит воображением; одна угадывает, другая воспоминает – но я, право, не удивлюсь теперь, если покажут мне десяти – или шестидесятилетнюю Сафу! Мужчины тоже; и пусть скажут нам, в какое другое время бывало столько молодых и старых селадонов и альцибиадов, сколько их видим ныне? – Возьмем в пример и славолюбие: утверждаю, что оно в нынешний век еще сильнее действует, нежели прежде. Я люблю верить всем великим делам древних героев; положим, что Кодры и Деции давали убивать себя и что Курции бросались в пропасть, но фанатизм религии, конечно, более славолюбия участвовал в их героизме [330] . Тогда же войны были народные; всякий дрался за свои Афины, за свой Рим. Ныне совсем другое: ныне француз или гипшанец служит волонтером в русской армии единственно из чести; дерется храбро и умирает: вот славолюбие!
330
О рыцарстве средних веков можно сказать то же.
Душа, слишком чувствительная к удовольствиям страстей, чувствует сильно и неприятности их: рай и ад для нее в соседстве; за восторгом следует или отчаяние, или меланхолия, которая столь часто отворяет дверь… в дом сумасшедших.
Лондон, июля… 1790
Здесь терпим всякий образ веры282, и есть ли в Европе хотя одна христианская секта, которой бы в Англии не было? Пуритане или кальвинисты, методисты или набожные, пресвитериане, социане, унитане, квакеры, гернгуторы; одним словом, чего хочешь, того просишь. Все же те, которые не принадлежат к главной или епископской церкви, называются диссентерами283. Мне хочется видеть служение каждой секты – и нынешний день началось мое пилигримство с квакеров. В двенадцать часов я пришел к ним в церковь: голые стены, лавки и кафедра. Все одеты просто; женщины не только без румян и пудры, но даже и ленточки ни на одной не увидите; мужчины в темных кафтанах без пуговиц и складок. Всякий войдет с постным лицом, ни на кого не взглянет, никому не поклонится, сядет на место и углубится в размышление. Вы знаете, что у них нет ни священников, ни учителей и в церкви проповедуют единственно те, которые вдруг почувствуют в себе действие святого духа. Тогда вдохновенный стремится на кафедру, говорит от полноты сердца, а другие слушают с благоговением. Я крайне любопытствовал видеть такое явление и смотрел на все лица, чтобы схватить, так сказать, первые черты вдохновения. Проходит час, другой: царствует глубокое молчание, которое изредка перерывается… кашлем. Все физиогномии покойны; никто не кривляется; многие засыпают – и друг ваш с ними. Просыпаюсь – смотрю на часы – три – а все еще никто не говорит. Дожидаюсь, снова зеваю, снова засыпаю – наконец вижу пять часов, лишаюсь терпения и ухожу ни с чем! – Господа квакеры! Вперед вы меня не заманите!
Англичанин царствует в парламенте и на бирже; в первом дает он законы самому себе, а на второй – целому торговому миру.
Лондонская биржа есть огромное четвероугольное здание с высокою башнею (на которой вместо флюгера видите изображение сверчка [331] ), с колоннадами, портиками и с величественными аркадами над входом. Вошедши во внутренность, прежде всего встречаете глазами статую Карла II, на высоком мраморном подножии, и читаете в надписи самую грубую лесть и ложь: «Отцу отечества, лучшему из королей, утехе рода человеческого», и проч. Кругом везде амуры, не без смысла тут поставленные: известно, что Карл II любил любить. Стоя на этом месте, куда ни взглянете, видите галерею, где под аркадами собираются купцы, всякий день в одиннадцать часов, и, ходя взад и вперед, делают свои дела до трех. Тут человек человеку даром не скажет слова, даром не пожмет руки. Когда говорят, то идет торг; когда схватятся руками, то дело решено, и кораблю плыть в Новый Йорк или за мыс Доброй Надежды. Людей множество, но тихо; кругом жужжат, а не слышно громкого слова. На стенах прибиты известия о кораблях, пришедших или отходящих; можете плыть куда только вздумаете: в Малабар, в Китай, в Нутка-Соунд, в Архангельск. Капитан всегда на бирже; уговоритесь – и бог с вами! – Тут славный Лойдов кофейный дом, где собираются лондонские страховщики и куда стекаются новости из всех земель и частей света; тут лежит большая книга, в которую они вписываются для любопытных и которая служит магазином 284 для здешних журналистов. – Подле биржи множество кофейных домов, где купцы завтракают и пишут. Господин С* ввел меня в один из них – представьте же себе мое удивление: все люди заговорили со мною по-русски! Мне казалось, что я движением какого-нибудь волшебного прутика перенесен в мое отечество. Открылось, что в этом доме собираются купцы, торгующие с Россиею; все они живали в Петербурге, знают язык наш и по-своему приласкали меня.
331
Сверчок был гербом архитектора биржи.
Нынешний же день был я в Королевском обществе 285 . Господин Пар* 286 , член его, ввел меня в это славное ученое собрание. С нами пришел еще молодой шведский барон Сил* 287 , человек умный и приятный. Входя в залу собрания, он взял меня за руку и сказал с улыбкою: «Здесь мы друзья, государь мой; [332] храм наук есть храм мира». Я засмеялся, и мы обнялись по-братски, а г. Пар* закричал: «Браво! Браво!» Между тем англичане, которые никогда не обнимаются, смотрели на нас с удивлением: им странно казалось, что два человека пришли в ученое собрание целоваться!.. Профаны! Вы не разумели нашей мистики; вы не знали, что мы подали хороший пример воюющим державам и что по тайной симпатии действий они скоро ему последуют!
332
Тогда была у нас война со Швециею.
В
Лондон, июля… 1790
Хотя Лондон не имеет столько примечания достойных вещей, как Париж, однако ж есть что видеть, и всякий день употребляю несколько часов на осматривание зданий, общественных заведений, кабинетов; например, нынешний день видел у г. Толе (Towley) редкое собрание антиков. Египетские статуи, древние барельефы, между которыми живет хозяин, как скупец между сундуками.
Англия, богатая философами и всякого роду авторами, но бедная художниками, произвела наконец несколько хороших живописцев, которых лучшие исторические картины собраны в так называемой Шекспировой галерее. Господин Бойдель вздумал, а художники и публика оказали всю возможную патриотическую ревность для произведения в действо счастливой идеи изобразить лучшие сцены из драм бессмертного поэта как для славы его, так и для славы английского искусства. Охотники сыпали деньгами для ободрения талантов, и более двадцати живописцев неутомимо трудятся над обогащением галереи, в которой был я несколько раз с великим удовольствием. Зная твердо Шекспира, почти не имею нужды справляться с описанием и, смотря на картины, угадываю содержание. Всего более нравится мне работа Фисли, старинного Лафатерова друга; [333] он выбирает из Шекспира самое фантастическое или мечтательное и с удивительною силою, с удивительным богатством воображения дает «вещественность воздушным его творениям, дает им имя и место», a local habitation and a name, как сказал один англичанин. Если бы воскрес мечтатель-поэт, как бы обнял он мечтателя-живописца! Картины Гамильтоновы, Ангелики Кауфман, Вестовы также очень хороши и выразительны. – Тут же видел я рисунки всех картин Орфордова собрания 288 , купленного нашею императрицею.
333
В молодости своей оба они влюбились в одну девицу: Лафатер пожертвовал ему своей любовью. Фисли, уехав в Италию и посвятив себя искусству, перестал отвечать на письма своего друга, но Лафатер всегда говорит об нем с чувством и с жаром.
Здешняя церковь св. Павла почти столько же славна, как римская св. Петра, и есть, конечно, вторая в свете по наружному своему великолепию; вы видали рисунки той и другой: есть сходство, но много и различия. Избавлю себя и вас от подробностей; не хочу говорить о стиле, о бесчисленных колоннах, фронтонах, статуях апостолов, королевы Анны, Великобритании с копьем, Франции с короною, Ирландии с арфою, Америки с луком; и даже не скажу ни слова о величественном куполе. Все это превозносится и знатоками и невеждами. Я заметил для себя одну прекрасную аллегорию: на фронтоне портика изображен феникс, вылетающий из пламени, с латинскою надписью: «Воскресаю!», что имеет отношение к возобновлению этой церкви, разрушенной пожаром. Окружающий ее балюстрад считается первым в свете. Жаль, что она сжата со всех сторон зданиями и не имеет большой площади, на которой огромность ее показалась бы несравненно разительнее! Жаль также, что лондонский вечный дым не пощадил великолепного храма и закоптил его снизу до самого золотого шара, служащего ему короною! Вошедши во внутренность, я спешил, по совету моего вожатого, на середину церкви и, остановись под самым куполом, долго смотрел вверх и вокруг себя. Вы думаете, что друг ваш, пораженный величеством храма, был в восхищении! Нет; мысль, которая вдруг пришла мне в голову, все испортила: «Что значат все наши своды перед сводом неба? Сколько надобно ума и трудов для произведения столь неважного действия? Не есть ли искусство самая бесстыдная обезьяна природы, когда оно хочет спорить с нею и величии!» Между тем чичероне мой говорил: «Смотрите на эту гордую аркаду, на щиты, на фестоны, на все украшения; смотрите на живопись купола, на славные органы, на колонны галереи и согласитесь, что вы не видали ничего подобного!» – В так называемом хоре сделан трон для лондонского епископа и место для лондонского лорда-мэра… Вдруг началось в церкви пение столь приятное, что я забыл смотреть, слушал и пленялся во глубине души моей. Прекрасные мальчики, в белом платье, пели хором: они казались мне ангелами! Что может быть прелестнее гармонии человеческих голосов? Это непосредственный орган божественной души! Декарт, который всех животных, кроме человека, хотел признавать машинами, не мог слушать соловьев без досады: ему казалось, что нежная филомела, трогая душу, опровергает его систему, а система, как известно, всего дороже философу! Каково же материалисту слушать пение человеческое? Ему надобно быть глухим или чрезмерно упрямым. – Служение кончилось, и вожатый предложил мне идти в верхние галереи вместе с французским маркизом и женою его. Маркиз задохнулся и сел на первой галерее, но француженка всходила бодро и хотела быть на самом верху. Начались трудные ступени, темные, узкие переходы; маркиза не отставала и кричала мне: «Далее! Montez toujours!» Я был на Стразбургской башне, на Альпийских горах, но устал до смерти, и если бы не постыдился женщины, то отказался бы от славы быть на высочайшем пункте Лондона. Мы взобрались едва не под самый крест; наконец… пес plus ultra! [334] остановились и забыли свою усталость. Прекрасный вид! весь город, все окружности перед глазами! Лондон кажется грудою блестящей черепицы; бесчисленные мачты на Темзе – частым камышом на маленьком ручейке; рощи и парки – густою крапивою. Мы пробыли с час, и француженка имела время показать мне свое остроумие, философию и наблюдательный дух. «В Англии, – говорит она, – надобно только смотреть; слушать нечего. Англичане прекрасны видом, но скучны до крайности; женщины здесь миловидны, и только: их дело разливать чай и нянчить детей. Парламентские ораторы кажутся мне индейскими петухами, Шекспировы трагедии – игрищами и похоронами; здешние актеры умеют только падать. Все это несносно. Не правда ли?» Я боялся противоречием еще более взволновать кровь ее, которая и без того была в страстном движении; подал ей руку в знак согласия, и мы пошли вниз, дружелюбно разделяя опасности и говоря без умолку. – «Craignez de faire un faux pas, madame». – «Ah! Les femmes en font si souvent!» – «C'est que les ch^utes des femmes sont quelquefois tr`es aimables». – «Oui, parce que les hommes en profitent», – «Elles s'en rel`event avec gr^ace». – «Mais non pas sans en ressentir la douleur le reste de leur jours». – «La douleur d'une belle femme est une gr^ace de plus». – «Et tout cela n'est que pour servir sa majest'e, l'homme». – «Ce Roi est souvent d'etr^on'e, Md.» – «Comme notre bon et pauvre Louis XVI. N'est ce pas?» – «A peu pr`es, Md.» [335] .
334
Крайний предел! (лат.). – Ред.
335
«Не оступитесь, сударыня!» – «Ах, женщины так часто делают это». – «Падение женщин порою бывает очаровательно!» – «Да, потому что мужчины от этого выигрывают». – «Они после этого грациозно подымаются». – «Но не без того, чтобы до конца дней своих не чувствовать печали». – «Что может быть прелестнее печали очаровательной женщины?» – «И это все лишь для того, чтобы служить его величеству мужчине». – «Этого владыку часто свергают с престола, сударыня». – «Как нашего доброго, бедного Людовика Шестнадцатого, не так ли?» – «Почти так, сударыня» (франц.). – Ред.
Между тем мы сошли в нижнюю галерею, где маркиз сообщил нам свои примечания на живопись купола и где мы забавлялись странною игрою звуков. Станьте в одном месте галереи и скажите что-нибудь очень тихо: стоящие вдали, напротив вас, слышат ясно каждое слово [336] . Звук чудным образом умножается в окружности свода, и скрып двери кажется вам сильным ударом грома. Оттуда прошли мы в библиотеку, где примечания достойна модель храма, которою архитектор св. Павла, Христофор Рен (Wren), весьма радовался, но которая для того не была произведена в действо, что походит на языческие храмы. Художник досадовал, спорил и наконец согласился сделать другой план. – На месте св. Павла было некогда славное капище Дианы; во втором веке оно превратилось в христианскую церковь, которая через 400 лет была снова украшена и посвящена апостолу Павлу; пять раз горела и не прежде как в 1711 году явилась в теперешнем своем виде. Она стоила 12 миллионов рублей.
336
Это напомнило мне парижскую Salle du secret. (Тайный зал (франц.). – Ред.)