Том 1. Пруд
Шрифт:
Снилось ему, будто вошел царь Соломон и Мартын Задека, точно такие, как в гадальниках пишутся, и подает ему будто Задека замуслеванный вощаной катушек, который над кружками надо подбрасывать, чтобы по числу судьбу узнать, подает ему этот шарик, не шарик, а глобус, и не глобус… голову… чью голову?
Вскочил, дрожал весь.
Не держался на ногах. И был каким-то квёлым и желтоватым.
Чувствовал все свое тело, а руки как какую обузу.
— Куда она уехала? где она? как живет, смогла ли жить? — словно впервые
Забыл боль, забыл немоготу.
Оделся. Попросил чаю.
И когда Аграфена принесла чаю, забыл о чае.
Стал собираться.
Он не знал, как все это выйдет, знал одно — уйдет непременно.
Все равно, терять больше нечего.
Бережно завернул в узелок маленького фарфорового медведя — единственную игрушку, какая в детстве была: отец накануне смерти подарил. Никогда не расставался он с этим «Медведюшкой» и теперь не забыл.
Снял фотографию «Пруда»: пруд изображен был зимним полднем; за деревьями едва виделся дом, все в инее, ледоколы ушли в трактир, покинув лошадей, к мордам привешены мешки с овсом, и сани с наколотым льдом; по льду следы…
Пошарил в шкафу, — пальцы бегали между книг, книги валились, — остановился на полотенце. Мать вышивала. Крестиком красной ниткой тянулся ряд взъерошенных петухов.
У матери в спальне висело. Положил в карман полотенце.
Где, где, где она?
— Мартын Задека — Мартын Задека… — ходили часы внизу у хозяев.
По лестнице кто-то шлепал.
XXI
Поезд опоздал.
И вез извозчик утомительно долго.
А хотелось Николаю как можно скорее.
Шли дома и церкви, шли, встречая и провожая, как вереница кладбищ с стертыми и еще живыми надписями на крестах и памятниках.
И сумрак, сливая крыши, растягивал их в один огромный пасмурный катафалк.
Падал снег.
Она, невидимая и горячая, обнимала крепко-крепко и сыпала под ноги талый снег… не весенние травинки, а синие гвоздики от своего дома.
И наперекор неукротимому шепоту, что по капле вливался и возмущал его душу, наперекор невнятной тревоге, что собиралась где-то под сердцем, и в беде, что следила из-за каждого угла, из каждых ворот, — рвалось что-то уцепиться за железно-стойкое и карабкаться.
— Не все еще пропало, — плыли, как плывет воск, воркуньи мысли — глупые ручные птицы вкруг стынущего трупа.
И огнистая полоска крови волной завивалась под сердцем.
Будто кружились красно-осенние листья, и неслись — уносились пушистые хлопья, усыпая и погребая.
А горячие руки все сильней и сильней прижимали, и огнистая полоса крови рвалась к какой-то жизни, завивая волной и творя ад.
Увидел Николай Грузинскую церковь, старую, все ту же, только купол как
— Прийти, как прежде, — подумал, — стать на клирос…
— Не поможет…
— «Дом Бр. Огорелышевых».
Николай чуть не вскрикнул, привскочил весь.
Острою горечью облилось сердце и, с болью всколыхнувшись, крепко впилось в грудь.
Оно было как засыхающий комок крови, и жизнь его, изнывая, цеплялась из темной пропасти за паутинную лестницу.
— Скорей погоняй! — закричал вдруг.
Но извозчик, как ни стегал лошадь, едва двигался. Уж фонари зажигали, когда, наконец, подъехал к дому, где жил Евгений.
На самом пороге охватил его страх: ну как, подумал, и тут не примут.
Так уж загнали, легли клеймом все эти камни-дни.
Минуту стоял столбом, прежде чем решился позвонить…
Застал Евгения.
Пристально всматривался Николай в лицо брата и одно видел: страшную тяжесть, она нависала на плечи и давила и не давала выбраться.
А тот суетился: не ожидал гостя.
— Тебе двадцать шесть? — спрашивал, не веря себе, Николай, поражаясь переменой.
— В июне двадцать семь будет, — отвечал Евгений.
— А помнишь, мы вот такие были, помнишь…
Показывали ребеночка.
Эрих с очками на лбу колясочку вывезла.
Светились милые чистые глазки на этого измученного, исхудалого, которого называли дядей, а губки оттопыривались и улыбались, как улыбаются только дети, для которых страшное совсем не страшно.
— Дя-дя… Дя-дя… бле… бле…
Брал Николай его на руки, делал козу и сороку, животик грел… хотел бы ему всю душу передать…
А на сердце была боль и тоска.
Уселись за самовар.
Евгений рассказывал, как с того самого дня жизнь проклятым пауком путала, пришибала, придавливала, кровь пила.
— Ну, а сам-то как? — перебил Николай.
— По-прежнему, ни слова ладом, одна ругань… для острастки.
— А ты?
— Да с ним уж и Александр говорил, а он все свое… я — ничего.
— Ничего! — и показалось Николаю, будто хлестнул его кто-то больно по спине, и от боли весело стало.
— Садись, — остановил Евгений, — еще уронишь чего.
— Ха, ха, ха, — заливался Николай надорванным смехом, — ты только подумай: один негодяев усмиряет, другой благотворительствует, третий «дьявол — сатана рогатая», — городом правит, и все благочестием своим…
Вдруг осел.
— Везде так…
Молчали.
Зажгли лампу. Закуску поставили.
Стало будто теплее, все до мелочей такое родное глянуло прямо в глаза.
Раскрылось сердце.
Он не позволит, не позволит так издеваться над братом…
— Прометей в пруду утонул, — сказал Евгений, — а на другой день, стоя, выплыл… раздуло — страсть, ходили с Алексеем Алексеевичем смотреть… Наш дом ломают, а весной и пруд засыплют.