Том 1. Пруд
Шрифт:
И те, которые заревом пройдут по земле, и те, которые туманом наполнят дали, они ринутся в бездонную высь, напоят мир своим горячим сердцем…
И вот один за другим покроют всю землю до последнего уголка.
Поколенье за поколеньем. Кишит, давит друг друга, а кто-то от хохота трясется над этой толкотней и глупостью и горем, над тем, что проползает в сердце грехом и над умом и сердцем…
А кто-то тяжкой скорбью перевивает свое великое сердце скорбь с каждым летом горше, — ждет…
И солнце померкнет,
А из очей их заструится алый свет — кровь детей — кровь мучеников — кровь всех, кто одиноко, забившись в четыре стены, им, этим стенам, свою скорбь отдает, глухим исповедается, бьется безответно, молит безответно…
И настанет то, чего так ждали…
А те желания, что затирались и замирали, развернутся своим цветом, и ты восстанешь и пойдешь по земле и будет тебе, будто во сне: все отдаленности приблизятся, а близь уйдет в бесконечность и предстанут сонмы существ, жизней, и знаний, и раскроется… око Бога, Бога проникающего всякую тварь, Бога надкрестного.
Царю Небесный Утешителю, Душе истины, Иже везде сый и вся исполняя, Сокровище благих и жизни Подателю, Прииди и вселися в ны И очисти ны от всякия скверны И спаси, Блаже, души наша.Застыл Николай, не смел оглянуться: сзади себя чувствовал, будто стоял кто-то и дышал иссушающим холодом.
— Я спасу!
Измученная голова с гулом половодья упала на грудь.
Повертелся-повертелся в черноте и дыме, — пригреваться стал.
И представилось Николаю, будто совсем он маленький. Вскакивает он с горячей постели, накидывает на плечики одеяло, да и к окошку.
А в окне чуть маленький светик.
И, кутаясь в одеяло, он таращит глазенки:
— Когда ж это волки со звездой пойдут путешествовать?
А по пруду дядя Алексей идет и так медленно, едва передвигает ноги… и сам такой мохнатый, как волк…
Дева днесь Пресуществленного рождает, И земля вертеп Неприступному приносит…XX
Зима увядала
Дороги желтели; почерневшие дома, оттаивая, болезненно и тяжко вглядывались в улицы.
Стены комнаты казались стенами башни, и так хотелось сдвинуть всю эту каменную, навалившуюся груду…
Будто сидят вкруг большого стола пустого и темного, собрались и ждут… вот распахнется дверь и придет кто-то, желанный такой, — и выведет вон, в поле…
Целина голубеет.
Дымится малиново-морозное солнце.
А наутро жесткий молчаливый снег, и опять серый след, и
Темные думы собирались и висели клоками затвердевших туч.
У полузамерзшего окна просидел Николай в сумеречные медленные дни, как приговоренный, день казни которого откладывается.
Безрассветность глушила все звуки и гнетом ложилась.
Рассвет вспоминался…
Так однажды без ночлега один он бродил по незнакомым улицам чужого города…
Надвигалась грозная ночь.
Одичавшие горы синели, и вершины их выли, выдыхая серебристые стрелы.
А острый, поспешный дождь колосил виноградник.
И вдруг с треском тысячи разрываемых шелков разорвалось небо, и улыбнулось, будто розовое лицо ребенка… нет, больше… он счастлив был, он любил, и его любили…
А теперь нечего ждать было…
И когда смеркалось, выходил Николай на улицу и ходил без цели, не глядя.
Ползла эта дорога бесконечная…
Бесконечная.
И так же медленно он возвращался домой, затаив в себе какое-то тяжкое оскорбление, и клевал и ненавидел себя.
Обломки воспоминаний, обломки мыслей — острые и такие горькие…
Эх, не вспоминать бы!
Кто-то обухом ударял по темени, а не убивал.
И до глубокой ночи жил он в темноте, жил медленно, — тянулось время, будто в часах какой-то гад гнездо себе свил, плодился там и гадил, — засорял механизм.
Разверзалась перед ним беспредельная пропасть, а он, как птица, вился в тяжелой туче, и эта безнадежность хватала и тащила его за крылья в муку, и не было сил вырваться…
Теперь, когда зима увядала, и в нем увядало что-то, а другое росло и тянуло… куда?
Был Николай на вокзале.
Эта машина, эти рвущиеся паровозы неумолимо свистели, и свистки, скрываясь и дразня, звали… куда?
Все тут припомнилось…
Как Таня уезжала, как он насильно обнял ее, и поцелуй этот был такой страшный, как к дорогому трупу, что никогда не восстанет.
Огоньки последнего вагона потухали, и виделись другие огоньки… и платформа опустела, а виделись огоньки.
И когда капля за каплей собралось все бывшее и ледяной корой сдавило сердце, так больно захотелось остановить время и вернуть… он не так бы сделал…
Но колокол, закричавший вдруг, придавил сердце.
— Совсем, совсем я чужой ей.
Огоньки последнего вагона потухали… люди бежали, догоняли кого-то…
— Совсем, совсем я чужой ей, — твердил всю дорогу, возвращаясь с вокзала, и ночью до рассвета, пока чья-то железная ладонь не прихлопнула веки.
С болью продрал Николай глаза.
Золотое, последнее зимнее утро горело.
Страшно было вспомнить все до конца, слишком уж ярко, есть такие вещи, которые самой, самой глубью души не могут сказаться…