Том 1. Пруд
Шрифт:
И жгла жажда до неистовства, выворачивала все внутренности.
Хотел бы остановиться, хотел бы схватить чью-нибудь руку и держать бесконечно, хотел бы грохнуться оземь навсегда.
Но никого не было.
Не было живого лица.
Одна жуткая пустота.
И шарахались люди от него, как от последнего, от зачумленного.
— У-у! — вырвался отчаянный раскаленный вопль, и огненный язык палил все слова, и не было больше слов на языке.
Ворвался
Александр на пороге стоял, торопился уходить куда-то.
— Куда ты?
Стояли молча, глядели друг на друга.
Ничего не видел, только эти глаза, которые знали его… — помнишь! помнишь! — и другие, притуманенные, темные.
Там внутри… живые… пели песню.
Песнь песней:
— Приди ко мне!
Вдруг Александр обнял брата и крепко-крепко поцеловал, будто прощался…
Кто-то взял Николая под руку и усадил в кресло.
Сидел в приемной.
Боялся пошевельнуться.
Сгущавшийся сумрак глаза застилал.
Зажигали лампы.
Огромный письмоводитель с бельмом на глазу муслил языком конверты, прихлопывал их широкой ладонью и что-то приговаривал.
И представилось Николаю, будто лежит он, как в детстве, под диваном, смотрит сквозь пустую звездочку, прожженную папиросой на оборке.
— Плямка… Плямка… Плямка…
Старая-престарая старушонка в белом чепце с подносом вошла.
Прасковья, нянька, сказала:
— А Митя умер, в Пруду потонул.
И плакала сморщенными, добрыми исхлестанными глазами. И опять:
— А когда вы были совсем маленькими, встретили мы на дворе дядюшку, а вы кулачки сжали…
— Хочешь, я сию минуту взлезу на шкап и оттуда вниз головой брошусь, хочешь? — услышал голос Петра.
— Пророки огонь низводили… ну а мы… червячки… старика и комар затопчет.
— Придет весна…
— Да жить-то мне незачем, батюшка, для чего мне жить?
— Плямка! Плямка! — затрещал телефон, и где-то на весь дом зазвонили и захлопали…
Хлопали дверьми и шумели.
И тихий сон, охвативший на миг, голос, прижавший к груди и возносивший на теплых руках по тихим ступеням, рассекся.
Николай вскочил, опрокинул кресло.
Трескотня и крик звонков иголкой кололи мозг.
Высовывалось из двери бритое лицо лакея, подозрительно оглядывало и скрывалось.
Письмоводитель на цыпочках вышел.
И Прасковьи не стало.
И настала страшная тишина, только где-то за дверью, за стеною, шаги, только шаги… взад и вперед… взад и вперед…
Да еще что-то…
Вдруг понял… Сейчас арестуют.
— Я уйду! — Николай бросился к окну, схватился за раму…
И тотчас посыпались стекла.
И стекла визжали, звенели… звонили…
.
Но кто-то
Звякали шпоры:
— Не уйдешь… не уйдешь…
XXVI
Пришла ночь звездная, шумно-весенняя.
А вкруг монастыря, как единая свеча, пылали свечи — не расходились; как половодье, шел народ, гудел.
Сбили полицейских, сбили лошадей, разогнали монахов, проломили чугунные двери…
Ужас и отчаяние кричало в крике бесноватых, и ужас шел чумой.
Они расползлись по кладбищу, унизали собой кресты, забирались в склепы, разрывали могилы, они — с закушенными от боли языками, в разодранных одеждах.
Запеленутое в схиму тело старца костенело, а прижатые к измученной груди руки просили:
— Прости им!
Какая-то женщина в венце развевающихся русых волос, полуобнаженная, билась о подножие катафалка и кричала:
— Глеб, Глеб, не мучь меня! Выйду, выйду… А куда я из тебя выйду?
А с кладбища через окна влетал-надрывался вопль:
— Не пойду, не пойду…
И кто-то темный, печальный, попирая лягушку у белой башенки старца, взвывал:
— Пропал я, пропал… Он мучит, сжигает меня! Выйду, выйду!
И тосковал в своем царстве.
Отчего ж не могу я молится Родному и Равному, но из царства иного?
Проклятие — царство мое, царство мое — одиноко. Люди и дети и звери мимо проходят, мимо проходят скор-чась, со страхом.
Я кинулся в волны, в волны земные.
Ты мне ответишь?..
Ты сохранила образ мой странный и зов в поцелуе?
И ушла с плачем глухим в смелом сердце.
Так в страсти, любви к страсти, любви прикасаясь, — Я отравляю.
Даже и тут одинок:
Слышу тоску и измену и холод в долгих и редких лобзаньях.
А сердце мое разрывалось.
Каменщики разобрали стену фамильного склепа Огорелышевых.
Улыбались черепа злорадной улыбкой — поджидали родного… сына и брата, звали на пир.
На пир из глуби оживающей земли ползли жирные белые черви, загребали мохнатыми цепкими ножками.
О. Иосиф-«блоха» лампадки чистил.
Пришла ночь звездная, шумно-весенняя.
Не расходились.
Как половодье, шел народ и гудел.
Запрудили весь двор черные люди.
И трещал ломкий лед на белом покинутом пруде, стонали гвозди под сапогами, притоптывался грунт разрушенного дома, где когда-то жили Финогеновы, и три длинных облупленных трубы с высовывающимися кирпичами торчали, как три креста — виселицы.