Том 1. Рассказы и очерки 1881-1884
Шрифт:
Дверь в бывшую комнату Меркулыча была открыта. Комната была совсем пустая, и я напрасно искал хоть какой-нибудь вещи, которая напоминала бы моего погибшего друга. Я заглянул в дальний конец комнаты, там на куче тряпья что-то зашевелилось.
— Кто это там у вас? — спросил я.
— А Кинтильян, может, помнишь? — отвечала Луковна. — За свое буйство да за материны слезы господь и смирил.
— Как смирил?
— Это уж давно, года с два. Об рождестве Кинтильян где-то нахлестался водки да в снегу и уснул. Тут себе ручки и ножки отморозил… Вот Январь их ему и обрезал. Теперь лежит, как колода. Не под силу мне его таскать-то… Спать бы, так сна, говорит, нету. Так вот и маемся… Корочку подашь, из блюдечка чаем напоишь — вот и сыт. Может, Лапины слезы да Меркулычева кровь отливаются, — прибавила Луковна. — Помнишь Меркулыча-то? Ведь
Я прожил в Таракановке целое лето в видах поправления сильно расшатавшегося здоровья, собственно нервной системы. Я часто посещал моих стариков, то есть Луковну и Января Якимыча, которые постоянно ссорились между собой из-за разных пустяков и, как это случается, совсем не могли жить один без другого. Еще чаще, забрав своих племянников, я на целый день уходил куда-нибудь в лес и старался вести растительную жизнь по преимуществу. Молодое поколение было без ума от таких прогулок, и мы не пропускали даром ни одного светлого ведреного дня. Лежать неподвижно по целым часам в свежей, мягкой, душистой траве, чувствовать каждой клеточкой животворящую силу солнечной теплоты, по целым часам смотреть в голубое небо, — что может быть лучше этого!
Здесь, на любвеобильной груди природы, я уносился в свое прошлое, где вставали дорогие для меня тени отца, Аполлона и Меркулыча. Воспоминания об отце всегда наталкивали на «секретаря», который сумел довести отца до могилы своей системой замолчания: мой бедный отец именно был замолчен и забыт в медвежьей глуши, повторив участь, вероятно, очень многих талантливых и честных людей, не умевших покориться. История Аполлона тоже поднимала много горечи в моей душе. Я понимал, какая роль досталась ему у Иринарха и почему он спился. Бедный Аполлон! А вот по этим горам, которые зеленеют теперь передо мной, купаясь в золотистом струившемся воздухе, по ним сколько раз мы ходили с Меркулычем… Счастливое, беззаботное время! Дети веселой гурьбой окружали меня, цеплялись мне за плечи, заглядывали в глаза и смеялись чистым детски-беззаботным смехом, в который жизнь еще не вплела ни одной злой или неестественной нотки. Неужели и вас, русые беззаботные головки, ждут те же секретари, Иринархи, Прошки и Вахрушки?
Пойте, резвитеся, дети. Пойте, сплетайте венки!Ведь и я когда-то, давно-давно, улыбался такой же беззаботной счастливой улыбкой, а теперь… Отдохнуть хочу, отдохнуть хочу каждой каплей крови, каждой клеточкой. Я вполне понял теперь состояние Сергея Павлыча, который по целым дням кипятился из-за какой-нибудь ниточки: это был вытянувшийся на работе человек, у которого не было места живого на теле. Я понял Луковну с ее смешными предчувствиями и верою в сны: не такими ли же предчувствиями и не такой же верой в сны живет и все человечество, — так же работает, радуется, ждет, плачет и обращается в состояние детства, где иллюзии создания воображения получают силу и смысл действительности и человек получает способность ждать даже то, чего никогда не случится?
«Все мы хлеб едим…»
Из жизни на Урале {4}
I
— Эх, отлично было бы закатить теперь в Шатрово, — говорил мой приятель Павел Иваныч Сарафанов, отдувая пар со своего блюдечка. — То есть, я вам наивно доложу, после спасибо скажете!.. Ведь теперь какое время… а? Каждый день дорог, а мы с вами сидим здесь в N*, - пыль, духота, жар… Вы посмотрите, утра-то какие стоят — так вот за душу и тянет куда-нибудь в болотину за дупелями. У меня и собачка есть на примете: легашик, стойку держит и всякое прочее. Ей-богу! На левую ногу немного припадает, да это пустяки, со стороны даже и незаметно, а как пойдет по осоке… Ей-богу, поедемте в Шатрово?! Остановимся у попа, важнеющий поп, на всю губернию первый. Об отце Михее, может, слыхивали? Нет? Как же вы это так… Богатеющий поп, я у него по неделям гащивал. Кстати, у меня дельце есть в Шатрове, да еще не одно… Нет, завтра же поедем!
— Я с большим бы удовольствием, только на чем мы с вами поедем?..
— На чем?!. Да вы только скажите одно слово: завтра, в три часа утра, я подъеду к вам на своей лошади, а вы только садитесь.
— Да ведь у вас нет своей лошади.
— Сегодня нет, а завтра будет.
— И экипажа нет.
— И экипаж будет… У меня ход на сарае лежит, а коробок есть на примете.
— И лошадь, и коробок, и легашик — все на примете; когда же вы успеете все это собрать?
— Ах, господи, господи, да вам-то какая забота: вы только садитесь, и конец делу. Ружье есть? Больше ничего не надо… Ружье да ноги, и шабаш. Да и без ног можно: раз я с одним чиновником на охоту ходил, — такой же жиденький из себя, как вроде вас, — так он у меня так развинтился на обратном пути, что я его верст пять на своей спине тащил. Ей-богу! А мы отлично погостим у отца Михея… Я уж знаю, чем старику угодить: парочку свеженьких дупельков привезу — да он меня расцелует.
Сарафанов был замечательный человек, начиная с своей наружности. Среднего роста, коренастый и плотный, он был некрасиво скроен, да крепко сшит; в глаза издали бросалось его несоразмерно длинное туловище, поставленное на вывороченных коротких ногах с широчайшими ступнями. Небольшая голова была крепко посажена на могучей, короткой, всегда красной шее; длинные руки соответствовали остальному. Широкое лицо Сарафанова, обрамленное небольшой бородкой песочного цвета, всегда дышало добродушным спокойствием; маленькие светло-карие глазки смотрели улыбающимся пытливым взглядом, как у только что проснувшегося ребенка. На вид ему можно было дать лет сорок, в крайнем случае — сорок пять, а в действительности было шестьдесят с хвостиком. И ни одного седого волоска на голове; держался бодро, в ходьбе был неутомим, и во всех движениях замечалась гибкость и та упругая энергия, которая свойственна только юношескому возрасту. Одевался Сарафанов неизменно в длинный черного сукна сюртук и глухой, сильно потертый атласный жилет; туго накрахмаленные воротнички всегда упирались в подбородок, шея, несмотря ни на какой жар, была туго затянута шелковой черной косынкой, в манжетах красовались большие малахитовые запонки в серебряной оправе. Вообще костюм Павла Иваныча не блистал свежестью, но всегда был чист, опрятен и с некоторыми претензиями на солидность.
Глядя на свежую, полную сил фигуру Сарафанова, трудно было помириться с мыслью, что перед вами стоит, ни больше, ни меньше, как приказная строка блаженной памяти уездного суда. А между тем это было так: Сарафанов отслужил в суде тридцать лет, с пятнадцати до сорока пяти, и теперь около пятнадцати лет состоял в разночинцах, занимаясь «делами», как он скромно выражался о своей деятельности. В своей сущности деятельность Сарафанова отличалась замечательной разносторонностью: он был в одно и то же время ходатаем по делам, комиссионером, столяром, охотником, поставщиком драгоценных камней, мыловаром и т. д.
Он имел скверную привычку разом браться за десять дел и поэтому терпел постоянные неудачи, которые поглощали последние крохи его скудного бюджета. Чем неосуществимее было предприятие, тем сильнее к нему привязывался Сарафанов. Неудачи только воодушевляли его, и он с каким-то болезненным напряжением энергии переходил от одной спекуляции к другой: то начнет скупать старообрядческие старинные книги, то по пути прихватит партию рябчиков и замаринует их, то несколько месяцев устраивает какой-то ночлежный дом и т. д. Может быть, при других условиях Сарафанов сделался бы великим изобретателем и обогатил бы себя и других, но в тесных рамках захолустной провинциальной жизни он мог только задыхаться под наплывом жажды деятельности.
Когда-то у него были свой домик, небольшое хозяйство, даже маленькая ферма, а теперь оставался только где-то за городом клочок земли, на котором он сеял какую-то мудреную американскую репу. Жил он на краю города, в крошечной избушке, старым холостяком и был беден, как церковная мышь, но никогда не терял душевного равновесия, вечно находился в самом оживленном настроении и, как мне кажется, был очень счастлив. Для других Сарафанов был золотой человек, потому что через него можно было достать решительно все на свете, — весь город ему был знаком и все было на примете: нужно вам козу — через час Сарафанов ведет ее за рога, нужна скрипка — и скрипка к вашим услугам. Для меня лично Сарафанов имел интерес, как живая история и география N-ского уезда: он знал всех наперечет и пешком, с ружьем за плечами, исходил его вдоль и поперек.