Том 1. Рассказы и очерки
Шрифт:
Под конец этой тирады веселый смотритель опять не выдержал серьезного тона и захохотал.
— Погодите, — сказал я ему. — Вы смеетесь. Скажите-ка мне серьезно: сами-то вы верите в эту искоренительную миссию, или только наблюдаете?
Василий Иванович крепко затянулся сигарой и замолчал.
— Представьте, — сказал он довольно серьезно, — ведь я еще сам не предлагал себе подобного вопроса. Погодите, дайте подумать… Да нет, какая к чорту тут миссия! Загремит он скоро кверху тормашками, это верно. А тип, я вам скажу, интереснейший! Да вот вам пример: ведь оказывается, в сущности, что я в успех его дела не верю; иногда смешон мне этот искоренитель до последней крайности, а содействую и даже, если хотите, Матрена Ивановна права: возбуждаю против себя «настоящее» начальство. Из-за чего? Да и я ли один? Везде у него есть свои люди… «сочувствующие». В этом его сила, конечно. Только… странно, что, кажется, никто в его успех не верит. Вот вы слышали: Матрена Ивановна говорит,
— Но почему? При сочувствии населения, в этом случае даже прямо заинтересованного?..
— То-то вот. Сочувствие это какое-то не вполне доброкачественное. Сами вы увидите, может быть, какое это чадо. Прет себе без всякой «политики» и горюшка мало, что его бука съест. А сторонний человек смотрит и головой качает: «съедят, мол, младенца ни за грош!» Ну, и жалко. «Погоди-ка, — говорит сторонний человек, — я вот тут тебе дорожку прочищу, а уж дальше съест тебя бука, как пить даст». А он идет, ничего! Поймите вы, что значит сочувствие, если нет веры в успех дела? Тут, мол, надо начальника настоящего, мудрого, яко змий, чтобы, знаете, этими обходцами ползать умел, величие бы являл, где надо, а где надо — и взяточкой бы не побрезгал, — без этого какой уж и начальник! Ну, тогда могла бы явиться и вера: «этот, мол, скрутит!» Только… чорт возьми! тогда не было бы сочувствия, потому что все дело объяснялось бы столкновением «начальственных» интересов… Вот тут и поди!.. Э-эх, сторона наша, сторонушка!.. Давайте-ка лучше чай пить!
Василий Иванович круто оборвал и повернулся на стуле.
— Наливай, Матренчик, чаю, — сказал он как-то мягко жене, слушавшей все время с большим интересом речи супруга. — А прежде, — обратился он ко мне, — не дернуть ли нам по первой?..
Василий Иванович и сам представлял тоже один из интереснейших типов, какие, кажется, встречаются только в Сибири; по крайней мере в одной Сибири вы найдете такого философа где-нибудь на почтовом станке, в должности смотрителя. Еще если бы Василий Иванович был «из сосланных», то это было бы не удивительно. Здесь немало людей, которых колесо фортуны, низвергши с известной высоты, зашвырнуло в места отдаленные и которые здесь начинают вновь карабкаться со ступеньки на ступеньку, внося в эти «низменные» сферы не совсем обычные в них приемы, образование и культуру. Но Василий Иванович, наоборот, за свое вольнодумство спускался медленно, но верно, с верхних ступеней на нижние. Он относился к этому со спокойствием настоящего философа.
Получив под какими-то педагогическими влияниями, тоже нередкими в этой «ссыльной стране», с ранней юности вкусы и склонности интеллигентного человека, он дорожил ими всю жизнь, пренебрегая внешними удобствами. Кроме того, в нем сидел художник. Когда Василий Иванович бывал в ударе, его можно было заслушаться до того, что вы забывали и дорогу и спешное дело. Он сыпал анекдотами, рассказами, картинами; перед вами проходила целая панорама чисто местных типов своеобразной и забытой реформой страны: все эти заседатели, голодные, беспокойно-юркие и алчные; исправники, отъевшиеся и начинающие ощущать «удовольствие существования»; горные исправники, находящиеся на вершинах благополучия; советники, старшие советники, чиновники «всяких» поручений… И над всем этим миром, знакомым Василию Ивановичу до мельчайших закоулков, царило благодушие и величие местных юпитеров, с демонстративно-помпадурской грозой и с младенчески-наивным неведением страны, с кругозором петербургских департаментских канцелярий и властью могущественнейших сатрапов. И все это в рассказах Василия Ивановича освещалось тем особым внутренним чувством, какое кладет истинный художник в изображение интересующего его предмета. А для Василия Ивановича его родина, которую он рисовал такими часто непривлекательными красками, составляла предмет глубоко интересный. Интеллигентный человек, в настоящем смысле этого слова, он с полным правом мог применить к себе стих поэта:
Люблю отчизну я, но странною любовью!
И он действительно любил ее, хоть эта плохо оцененная любовь и вела его к постепенной, как он выражался, «деградации». Когда, после одного из крушений, вызванных его обличительным зудом, ему предложили порядочное место в России, он, немного подумав, ответил предлагавшему:
— Нет, батюшка, спасибо вам, но я не могу… Не могу-с! Что мне там делать? Все чужое. Помилуйте, да мне и выругать-то там будет некого.
Вообще, когда мне приходится слышать или читать сравнение Сибири с дореформенною Россией, — сравнение, которое одно время было в таком ходу, — мне всегда приходит на ум одно резкое различие. Различие это воплощается в виде толстой фигуры моего юмориста-приятеля. Дело в том, что у дореформенной России не было соседства России же реформированной, а у Сибири есть это
— Кстати, — спросил у меня Василий Иванович, когда после чаю мы закурили сигары, продолжая свою беседу: — вы мне ведь еще не рассказали, что такое случилось с вами, тот раз, в логу?
Я рассказал все уже известное читателю.
Василий Иванович сидел задумчиво, рассматривая кончик нагоревшей сигары.
— Да, — сказал он, — странные люди…
— Вы их знали?
— Как вам сказать? Ну, встречал, и беседовал, и чай, вот как с вами, пивал. А знать… ну, нет! Заседателей вот или исправников, быть может по родственности духа, насквозь вижу, а этих понять не могу. Одно только знаю твердо: не сдобровагь этому Силину, — не теперь, так после покончат с ним непременно.
— Почему вы думаете?
— Да как же иначе? Происшествие с вами уже не первое. Во всех подобных опасных случаях, когда ни один ямщик не решится везти, обращаются к этому молодцу, и он никогда не откажется. И заметьте: никогда он не берет с собой никакого оружия. Правда, он всем импонирует. С тех пор, как он уложил Безрукого, его сопровождает какое-то странное обаяние, и он сам, кажется, тоже ему поддается. Но ведь это иллюзия. Поговаривают уж тут разные ребята: «„Убивца“, мол, хоть заговоренною пулей, а все же взять можно…» Кажется, упорство, с каким этот Константин производит по нем свои выстрелы, объясняется именно тем, что он запасся такими заговоренными пулями.
Василий Иванович насторожил, среди разговора, свои привычные уши.
— Погодите-ка, — сказал он, — кажется, колокольчик… Должно быть, Проскуров.
И при этом имени Василия Ивановича, очевидно, вновь обуяла его смешливая веселость. Он быстро подбежал к окну.
— Ну, так и есть. Катит наш искоренитель. Посмотрите-ка, посмотрите: ведь это картина. Ха-ха-ха!.. Вот всегда этак ездит. Аккуратнейший мужчина!
Я подошел к окну. Звон колокольчика быстро приближался, но сначала мне видно было только облако пыли, выкатившееся как будто из лесу и бежавшее по дороге к стану. Но вот дорога, пролегавшая под горой, круто свернула к станции, и в этом месте мы могли видеть ехавших — прямо и очень близко под нами.
Почтовая тройка быстро мчала легонькую таратайку. Из-под копыт разгорячившихся коней летел брызгами щебень и мелкая каменная пыль, но ямщик, наклонившись с облучка, еще погонял и покрикивал. За ямщиком виднелась фигура в форменной фуражке с кокардой и штатском пальто. Хотя на ухабистой дороге таратайку то и дело трясло и подкидывало самым жестоким образом, но господин с кокардой не обращал на это ни малейшего внимания. Он тоже перегнулся, стоя, через облучок и, по-видимому, тщательно следил за каждым движением каждой лошади, контролируя их и следя, чтобы ни одна не отставала. По временам он указывал ямщику, какую, по его мнению, следует подхлестнуть, иногда даже брал у него кнут и старательно, хоть и неумело, подхлестывал сам. От этого занятия, поглощавшего все его внимание, он изредка только отрывался, чтобы взглянуть на часы.
Василий Иванович все время, пока тройка неслась в гору, хохотал, как сумасшедший; но когда колокольчик, забившись отчаянно перед самым крыльцом, вдруг смолк, смотритель сидел уже на кушетке и, как ни в чем не бывало, курил свою сигару.
Несколько секунд со двора слышно было только, как дышат усталые лошади. Но вдруг наша дверь отворилась, и в комнату вбежал новоприезжий. Это был господин лет тридцати пяти, небольшого роста, с несоразмерно большой головой. Широкое лицо, с выдававшимися несколько скулами, прямыми бровями, слегка вздернутым носом и тонко очерченными губами, было почти прямоугольно и дышало своеобразною энергией. Большие серые глаза смотрели в упор. Вообще, физиономия Проскурова на первый взгляд поражала серьезностью выражения, но впечатление это, после нескольких мгновений, как-то стиралось. Аккуратные чиновничьи «котлетки», обрамлявшие гладко выбритые щеки, пробор на подбородке, какая-то странная торопливость движений тотчас же примешивали к первому впечатлению комизм, который только усиливался от контрастов, совмещавшихся в этой своеобразной фигуре.