Том 1. Рассказы и повести
Шрифт:
— Клянусь аллахом, это — не настоящий кафтан! На нем нет знака Шейк-эль-Ислама.
Моллах Челеби сложил на груди руки и вкрадчивым голосом повторил:
— Это не священное одеяние!
Граждане Кечкемета, сидевшие среди публики, опешив, воззрились на бургомистра.
— Предательство! — воскликнул Криштоф Агоштон. Ференц Криштон соскочил со скамьи свидетелей и подошел к Лештяку.
— Объясните, в чем дело. Ведь ключ был доверен вашей милости.
— Я ничего не знаю, — рявкнул в ответ Лештяк. (Характер у него был подобен железу: чем
— Какой удар, о какой удар нанесен несчастному Кечкемету! — ломал руки Поросноки.
Как камни, пущенные пращой, в воздухе загудели голоса: «Смерть виновнику!»
— Именно так! И я скажу то же самое! — воскликнул Лештяк.
Посыпались упреки, один злобнее другого.
— Ему место не на председательском кресле, а на скамье подсудимых!
— Тихо! — прикрикнул бургомистр, свирепо стукнув по столу шпагой, которая, с тех пор как он стал дворянином, неизменно лежала перед ним, крест-накрест с булавой, — Я сижу здесь, на председательском месте, и останусь на нем. Хотел бы я посмотреть, кто осмелится проронить хоть один звук, когда глава города Кечкемета призывает к тишине!
Только на кладбище бывает такое глубокое безмолвие, какое воцарилось в зале.
— Кто тот безумец, вознамерившийся в меня вонзить свое жало? Да если бы я звал, что кафтан не настоящий, разве послал бы я в нем своего собственного отца?! Произошло нечто непостижимое. Видно, богу угодно было обрушить на город Кечкемет новое испытание! Но мы не должны падать духом, ибо что бы ни случилось, десницу всевышнего не остановить. А посему повелеваю досточтимому сенатору Криштону немедленно садиться на коня * отвезти в Талфайю требуемую турками дань, чтобы за двумя бедами не последовала и третья…
Криштон тотчас же направился к выходу, но не успел он дойти до двери, как она с грохотом распахнулась, и в зал вбежала Цинна. Она была белее стенки, ноги у нее подкашивались, движения выдавали смятение. Из прекрасных очей девушки катились слезы.
— Что тебе здесь нужно? — прикрикнул на нее бургомистр, сдвинув брови. — Иди домой, там плачь!
— Мое место здесь!
И Цинна опустилась на колени. Красная, подбитая снизу кружевами юбка, упав на пол, походила на распустившийся цветок мака; из-под нее выглядывали изумительной красоты ножки.
Олай-бек осклабился и, вскочив на ноги, вскричал;
— Это она, вернее, он? Господин Михай Лештяк, взгляните на нее! Эта девица однажды была у меня в лагере и назвалась вашим именем. Пусть мои глаза никогда не увидят Мекку, если это неправда!
Поросноки и Агоштон впились взглядом в Лештяка, который смутился и покраснел до ушей (это была его слабость); он уже заколебался: признаться ему или нет?
Но Цинна грустно покачала головой и возразила беку:
— Я никогда не видела тебя, добрый человек.
Лештяк с благодарностью посмотрел на нее, как бы говоря: «Что ж, ты еще раз выплатила мне свой долг!» — но тут же прошипел сквозь зубы:
— Все рушится, все потеряно!
—
Из груди девушки вырвался надрывный стон:
— Я — причина всему. Это моя вина…
— Да в чём же, красавица ты моя? — ласково спросил цегледский кондитер.
— Я отдала ключ от кованого сундука Матяшу Лештяку, к которому приходили люди из другого города просить, чтобы он сшил им за пять тысяч золотых такой же кафтан, как наш. Зловещий ропот негодования последовал за этими словами. Бургомистр отвернул к стене побелевшее лицо. Такого удара он не ожидал.
— Как ты осмелилась это сделать? — взревел Поросноки. — Будь откровенна и покайся. Чистосердечное признание смягчает вину!
Цинна прижала руки к сердцу; длинные шелковые ресницы ее задрожали. Ей хотелось провалиться сквозь землю от стыда. И все же в этот роковой час она должна была сознаться во всем!
— Потому что я люблю, люблю Михая Лештяка больше жизни, больше всего города! Из тех денег старик предназначал четыре тысячи золотых мне, чтобы сын его, невестой которого я считаюсь вот уже два с половиной года, женился на мне. До сих пор он не сделал этого лишь потому, что мы оба — бедны. Я поверила словам старика и отдала ему ключ.
Бледное лицо Цинны разрумянилось, из белой лилии оно превратилось снова в розу, но только на одно мгновение.
— Какое несчастье! Какое несчастье! — запричитал почтеннейший Агоштон. — Лучше бы уж я до смерти своей оставался в Ваце.
— Дальше, дальше! — подгонял девушку Поросноки. Лештяк судорожно вцепился рукой в спинку кресла; все закружилось у него перед глазами; как маленькие чертики, насмешливо затанцевали круглые буковки, в изобилии рождавшиеся под пером нотариуса на бумаге протокола. Он закусил до крови губы: «Ох, только бы выдержать еще полчаса, не показать своей слабости!»
— Дальше? — еле слышно переспросила Цинна, сломленная и измученная. — Ну да… Что же было дальше? — Она потерла рукой свой гладкий, как мрамор, лоб. — Он ходил в ратушу, брал на ночь из сундука кафтан домой, смотрел на него, как на образец, и шил другой, подобный ему. Прошлой ночью заказчики получили кафтан.
— Все ясно, — пробурчал Поросноки. — Старик был горд и тщеславен, желая показать, что оба кафтана совершенно одинаковы, он надел на себя новый, чтобы упиться признанием своего таланта.
— А кто же были заказчики? — спросил Берчек из Сегеда, подумав про себя: «Не наши ли?»
— Не знаю, — ответила Цинна. — Покойный тоже не знал. Все делалось втайне. «Какой-то далекий город», — говорил он мне.
— Мы должны найти этот город, — скорбно проговорил господин Агоштон.
— И мы найдем его, — ответил бургомистр тихим глухим голосом. (Это были его первые слова после признания Цинны.)
— То ли найдем, то ли нет, — горько отозвался со скамей для публики почтеннейший Пермете, — а пока, сударь, будьте мужчиной, вынося приговор… если сможете, конечно.