Том 1. Рассказы и повести
Шрифт:
И пусть смело рассказывает трубе вьющийся по ней к небу дымок, что Тамаш Олей, всем известный в округе старший чабан из Брезины, варит сейчас у себя дома в чугуне никем не взвешенное мясо, — ему от этого все равно ни тепло, ни холодно. От вершин древних Матр и до самой Копаницкой долины он — единственный хозяин. И задумчивая свирелька на тридевять земель разносит незамысловатую песенку:
У овец Олея Шелковы луга, Серебро на шее, Злато в бубенцах…А
Справа отару сопровождает подпасок в красиво расшитом сюре *, а слева шагает сам овчар, ласково оглядывая своих любимцев, которых он всех знает наперечет. Помнит даже историю каждого.
…Вот тот неуклюжий, годовалый ягненок однажды запутался в хворосте, да так и застрял среди колючих веток и ломоносов. Там его и нашел Меркуй. Пес с честью вызволил ягненка и полуживого дотащил до стада. Умная собака Меркуй; она заслужила честь — не родиться человеком.
А у того круторогого барана, что шагает рядом с черной маткой, три года назад была сломана задняя левая нога: ее защемило в воротах загона. Олей туго-натуго прикрутил к ноге три плоских деревяшки и до тех пор возился с бараном, пока все четыре ноги не стали совершенно здоровыми, так что сломанную и не отличить.
Или вон та старая беззубая овца, которая сейчас так бодро разгребает копытцами хворост, чтобы полакомиться пробивающейся под ним травкой, — какой же квелой животиной была она когда-то! Она появилась на свет преждевременно, промозглой холодной ночью. Когда овчар, ближе к полуночи, заглянул в загон, бедняжка почти замерзла. Ее мать сама болела (она тогда была уже при последнем издыхании) и не могла согреть свою малютку-овечку. Олей подхватил чуть живого ягненка, притащил его в комнату, а так как там тоже было холодно, пробы ради положил его в кроватку к маленькой Анике, под перину. Так они и спали вместе — ребенок и ягненок, — ничего не зная друг о дружке. Утром, когда они проснулись, девочка улыбнулась ожившей овечке, а та затрясла хвостиком. Обе были рады. Хотя ни у смеющегося ребенка, ни у веселой овечки уже не было матери.
У Аники мать тоже умерла, родив дочку. Господу было угодно, дав Тамашу Олею дочь, отнять у него жену: ведь и господь бог редко дает что-нибудь даром. Конечно, поначалу для брезинского овчара такой «обмен» был весьма тягостным, но потом он смирился, ибо принадлежал к числу людей, которые знают, почем фунт лиха.
Такова была воля божья — воля самого могущественного из трех его повелителей, того, с кем нельзя ссориться, у кого руки ничем не связаны, кому подвластен весь мир и кто может карать, как захочет. Ну, а если больно, что ж, от этого нет иного лекарства, кроме терпения…
Своим господином Олей признавал и его сиятельство герцога Талари, которого он почитал и перед которым был в ответе, как старший чабан; герцогу принадлежало здесь все: и Брезинский загон с его постройками, и необозримые земли, что простирались за ним без конца, без края. Таларский
Вот почему с третьим своим господином, мнившим себя хозяином над людьми, Тамаш Олей имел немало мелких трений. Ну, да большой беды в том не было. Один-другой барашек, поднесенный исправнику, не мог разорить Олея. Зато блеянье такого барашка тут же запирало на замок уста правосудия.
Олей не относился к числу людей сентиментальных — да и у кого бы ему было научиться чувствительности? Он ведь и с людьми-то не соприкасался — только с овцами. А эти терпеливые животные не страдают подобным недостатком; они всем довольны. И все же наш герой обладал неким инстинктом и той врожденной силой, которой бог, наверное, для того и наделяет самые дикие и примитивные натуры, чтобы порой заставить их все же обращать лицо свое к небу.
Анику он любил, пожалуй, ненамного больше, чем своего любимца-барана, но коль скоро богу угодно было взвалить на его плечи заботу о младенце, то не мог же он выбросить девочку на съедение волкам, — а потому нанял кормилицу, которая и вырастила ее. Ныне Аника — уже взрослая девушка; она сама готовит тминный суп и «демику» *, сама кроит и шьет Олею и его подпаску белье.
…Аника уже научилась всему, что знала ее матушка.
Конечно, Олей очень жалел свою Бориш, когда она умерла. Хорошая, добрая была женщина, упокой господи душу ее. Она вполне заслужила достойные похороны с троекратным колокольным звоном; два часа над ее гробом читались поминальные псалмы. Люди, что живут внизу, в деревне, и вечно колют чем-нибудь глаза друг дружке, придя на похороны, поставили Олею в вину, что «дикий лесной зверь» даже и не плакал по Бориш, ни одной слезы не проронил.
Но ведь Олей не был знаком с деревенскими обычаями. Не плакал — потому что не плакалось. Откуда ему было знать, что этого требуют приличия! Молчаливые деревья Брезины не научили его фальшивить.
Умерла его Бориш, нет ее и никогда уж не будет. Молча, с непокрытой головой, проводил он ее к месту вечного упокоения; после похорон расплатился со священником и кантором *, потом горестно нахлобучил на глаза широкополую шляпу и зашагал к своему загону, крытому красной черепицей.
О чем же, интересно, мог он думать по дороге?
Перед ним вилась старая, сотни раз исхоженная тропинка, но Олей все же не узнавал ее. Ему казалось, что бредет он по чужим местам. И куда подевалось брезинское хозяйство? Все стояло на том же месте, что и раньше: впереди поднимались вершины гор, у их подножья лежал шелковистый луг, рассекаемый быстрым ручейком, во дворе был колодец с колесом, а позади загона — большая колода. Все, все на месте, все, все такое же, как и прежде, и тем не менее — все не то и все не так… Чего-то не хватает, какая-то пустота образовалась в доме, и безлюдно стало вокруг.