Том 1. Солнце мертвых
Шрифт:
Он стоит и высматривает мое «хозяйство».
– А курей-то шшо ж не видать?
– Ушли.
– На молочко, может, поменяем?..
– У-шли! Последнюю отдал в добрые руки…
– Ну, индюшечку уж?..
– Ушла.
Он все высматривает. Видит – только деревья, камни…
– Ну, здоровэньки бувалы. Це гарно, шшо не помэрлы…
На
Черная ночь… которая?.. Тихо, не громыхнет ветром. Устали ветры. Или весна подходит? Но какой же месяц? Все перепуталось, как во сне…
Ветер гремит воротами?.. Не ветер… – они, ночные! Где же топор?.. Куда я его засунул?.. Выменял?! Что же теперь… пойти?.. Все стучат. Сами войдут…
Стучат не сильно. Не они это. Кто-то робкий… Анюта? Мамина дочка! Анюта не постучит теперь – ушла Анюта. Кому же еще стучать?..
Пришел высокий, худой старик. Глаза у него орлиные, нос горбатый. Смотрит из-под бровей, затравленно. Оборванный, черно-седой и грязный. Встал на пороге и мнется с пустым мешком, комкает его в длинных пальцах.
– Уж к вам позвольте, по дороге вспомнил. В городе задержался до темени, а идти-то еще двенадцать верст…
Кто он такой?.. Все перепуталось в памяти.
– Я… отец Бориса, Шишкин. Борис-то все к вам ходил, бывало…
Он ничего, спокоен и деловит, только словно что вспоминает и мнет мешок. Чаю у меня нет, но есть кусочек ячменного хлеба.
– У самих мало… а я, признаться, с утра только водички выпил… ходил в город нащот вина… три ведра у меня вина…
Он выщипывает кусочками и жует вдумчиво и все вспоминает что-то. Я не могу его спрашивать.
– Сейчас иду в городе… сказал мне кто-то… Кашина сына расстреляли в Ялте… виноделова. И отец помер от разрыва сердца… Мальчик был, студент… славный мальчик. На войне был с немцами, а то все здесь жил тихо… рабочие любили… Хорошо. В приказе напечатано… на стенке. Стал читать… Обоих моих.
– Что?!
– Обоих сынов… – сделал он так, рукой… – как раз сегодня…
Он сложил мешок вчетверо и стал разглаживать на коленке, лица не видно.
– Мать одна осталась, под Кастелью… ночью приду. К вам и зашел. Как ей говорить-то?! Этот вопрос очень серьезный. Я вот все… Как раз две недели сегодня… уже две недели!.. Бориса… за разбой!.. я ей не могу говорить.
Ночь далеко ушла. Я выходил под небо, глядел на звезды… Придешь – старик сидит с мешком. А ночь идет. Я сижу у печки. Старик дремлет на кулаках. Говорить не о чем, мы знаем вce. Вот уж и заря, щели засинели в ставнях. И слышно муэдзина по заре. Он все кричит о Боге, все зовет к молитве… благодарит за новый день.
– Ну, пойду…
Цветет миндаль. Голые деревья – в розовато-белой дымке. В тени, под туей, распустились подснежники – из белого фарфора будто. На луговинках золотые крокусы глядятся, высыпали дружно. Потеплее где, в кустах, – фиалки начинают пахнуть… Весна? Да, идет весна.
Черный дрозд запел. Вон он сидит на пустыре, на старой груше, на маковке, – как уголек! На светлом небе он четко виден. Даже как нос его сияет в заходящем солнце, как у него играет горлышко. Он любит петь один. К морю повернется – споет и морю, и виноградникам, и далям… Тихи, грустны вечера весной. Поет он грустное. Слушают деревья, в белой дымке, задумчивы. Споет к горам – на солнце. И пустырю споет, и нам, и домику, грустное такое, нежное… Здесь у нас пустынно, – никто его не потревожит.
Солнце за Бабуган зашло. Синеют горы. Звезды забелели. Дрозда уже не видно, но он поет. И там, где порубили миндали, другой… Встречают свою весну. Но отчего так грустно?.. Я слушаю до темной ночи.
Вот уже и ночь. Дрозд замолчал. Зарей опять начнет… Мы его будем слушать – в последний раз.
Март-сентябрь 1923 г.
Грасс