Том 1. Стихотворения
Шрифт:
Современникам, как видно, этого было не нужно. Славу поэта по справедливости составили другие стихи, в которых полностью раскрылось сложное человеческое явление своего времени по имени Бальмонт, а эти строки – всего лишь первоначальный, ничем не замутненный ручеек, однако же таково бальмонтовское истинное кредо, которое он не растерял и не отбросил в пылу маскарадных столпотворений. Тем не менее, после многих лет изломов и блужданий поэта, среди криков «Зачем?», всегда был слышен его голос о том, что для него важнее всего. Для него, а не для литературного рынка, то есть сокровенное. Исповедь его всегда проще узорчатых его славословий и этим, быть может, они и хороши. Вообще Бальмонт в лучшие свои мгновения, изъяснялся в простейших
В своем месте хороши и уклоны и извивы, и диссонансы, – здесь же пригодился звук хорошо настроенной лиры. И как прекрасно, что все это написано по-русски, русским не скудеющим языком. Какого еще служения отчему слову искать? Книга жизни многообразна, что показывает и Библия. После своих молитвенных откровений поэт мог снова возопить: «Я жалею, что жил на земле!». Не так же ли поступали и пророки? Человек живой, хотя и сказка. Чего же больше? Пожалуй, это очевидно, ведь жизнь – это то самое, когда «…на свете мне всего дороже – Радость вечно петь Тебе хвалы, Милосердный Боже!» Это не выпрямление пути поэта, а лишь заново отмеченные вехи и вешки, которых иной любитель экзотического антуража и не приметит. Но, честно говоря, и этот экзотизм тоже был возможен в основном лишь благодаря богатству родной речи. Праздник русского языка – Бальмонт. И как-то не можешь согласиться с Мариной Цветаевой: «Бальмонт в русской сказке заморский гость… говорит на каком-то иностранном языке, на каком не знаю, – бальмонтовском». Но поэт всегда говорит на своем языке, а заморского в нем – не больше, чем в новгородском госте Садко, любопытного до всего нового и небывалого, но это как раз самая русская черта.
То же можно сказать о его «отвлеченности». «Он самый отвлеченный поэт наших дней», – метко, как всегда, характеризует его Вячеслав Иванов. И при этом, посмотрите, как конкретно он мыслил – в стихах, тем более в прозе. Проза его, разумеется, поэтична, но достоинство ее не в этом. Она не в традициях русского художественного рассказа. Здесь, скорее, взят за образец Оскар Уайльд как эссеист, всегда дающий что-то новое в смысле знания о чем-либо. Можно представить, как читались книги эссе Бальмонта, если они раскупались даже в труднейшие годы русской катастрофы. Речь идет не о малоизвестном романе «Под серпом» и не о литературно-критических статьях, которых множество и которые тоже имеют свои достоинства. Но вот, например, его книга «Край Озириса», египетские очерки. Издана она в 1914 году. При тогдашней скудности информации о Египте, это драгоценный слиток для читателя. Даже сегодня из нее узнаешь немало нового, проникаешься духом древности, и кроме того, наслаждаешься изумительными переводами древнеегипетских текстов. Никакого налета «бальмонтизма», который вульгаризировали, по выражению Блока подражатели, здесь не чувствуется, напротив, возникает иллюзия древнего звучания, овеянного забытыми ароматами и воскуреньями. Никто не смог больше передать так тонко изысканность поэтической речи, сладость любовных песен поэтов Древнего Египта, как Бальмонт, – настолько глубоко были они, по-видимому, сродни ему самому: он не перевел их, он их озвучил. Но сохранена и философичность и эзотеричность этих текстов. И что любопытно, – Бальмонт не побоялся использовать рифму! Он следует тут за Фетом, который отважился зарифмовать песни Горация и Катулла, не изменив духа античной поэзии, которая была безрифменной в нашем понимании, однако имела свои ухищрения и тонкости. Бальмонт упоенно воспроизводит эти тонкости и они живут, проникнутые чувственностью и глубоким чувством. И страшным эхом из вечности доносятся голосом русского поэта слова из «Книги мертвых»:
«Я Огонь, я сын Огня. Я буду жить. Мой лик не утратится».
Как это по-бальмонтовски звучит! И многоликий Бальмонт живет – в «Носящем барсову шкуру» Руставелли, в «Вороне» Эдгара По, в «Облаке» Шелли, в Теннисоне, в Кальдероне. И прежде всего в своих стихах. Но, повторяем, он многолик, – не потому ли у него нет чисто любовной лирики? То есть у него все о любви, но в широком смысле этого великого слова. Несомненно, поэт объективный, он должен был высказаться и лично. Время позволяет заглянуть нам в его переписку с женой, оставшейся в вымороченной диктатурой террора Москве, – выше уже приводилось несколько строк.
С поистине дантовской горечью и силой взывает он к ней 15 сентября 1924 года: «Золотое утро… О, поэты, сколь они непоследовательны! Я был последователен, когда тебе и мне светили наши зори, первые зори, и вторые, и третьи. Но тогда я последовательностью в своих неукрощаемых причудах и беспутствах столько раз тебя ранил, что, падая сейчас перед тобой на колени, говорю: Бессмертная моя любовь, моя Катя, моя радость, мое счастье, моя Беатриче, нужно было быть тобою, чтобы не бросить меня, не разлюбить, или не сойти с ума, или не умереть». Посреди мытарств парижских, он не только тоскует по России, он тоскует по своей настоящей и единственной, несмотря ни на что, женщине. Екатерина Алексеевна Андреева, вторая жена Бальмонта – первый брак выбросил поэта из окна на мостовую и оставил его хромым, – можно сказать, его второе я. Он был эхом для многих, она – эхом для него, и как от угасшей звезды от нее все еще долетает до нас его светописная волна: «Милая, любимая моя Катя, через все страны кричу: „Люблю тебя!“» «Как мне хотелось бы увидеть тебя, обнять тебя, поцеловать, прижаться и слушать, как бьется твое сердце, это удивительное сердце, лучше которого нет другого на Земле. Это сердце, по прихоти своей, полюбило меня. Я знаю, что не стою этой любви, я, всегда бегущий и убегающий, как тень на воде от летучего облака». И в другом письме: «Моя милая Катя, чувства могут передаваться на расстоянии от сердца к сердцу без какого-либо внешнего способа, – а мы оба знаем, что при известной степени напряжения они наверно передаются…» И еще: «Пески и сосны… Помнишь, как нам было хорошо когда-то с тобой в Биаррице? Сколько любви, и молодости, и счастья было в нас, и как пело сердце, в прозрачном любующемся сознании – непрерывающаяся пряжа все новых и новых мыслей и образов. Там я написал много страниц, которые навсегда останутся певучим знаком моей души, твоей души, нашей любви. Там я был только с тобой, никогда ни с кем другим, это наш Океан, наше Солнце, наш, только наш, могучий вал, хоть мы стояли с тобой высоко над водой! Моя милая, я объехал чуть не всю Землю и видел все океаны, но такого Океана, которому именно там я пропел свою песню – „Океан мой древний прародитель“, – только такого высокого плещущего Океана, который жил и манил всеми празднествами сил – перед нашими глазами и в двух наших сердцах, я не видел уже нигде и никогда». А вот еще аккорд из все того же удивительного письма от 15 сентября 1924 года: «…. Благословляю Судьбу, что злой Хаос не захлестнул меня, ни тебя, и в бушевавшем Хаосе ты была прекраснее и совершеннее, чем сама о том можешь знать. Благодарю Судьбу, что она послала тебя как свет неугасимый в мою спутанную жизнь». Поэт не подбирает слов, говорит его сердце. Екатерина Алексеевна была, по его собственным словам, «с ярко-сияющими черными глазами, полными живой улыбчивости». Такой она и снилась ему все годы разлуки. Для нее же он оставался ребенком, не знающим ни прошлого, ни будущего, признающим лишь настоящее. Ничто не является признаком настоящего как любовь. Давно канул в вечность день 13 января 1933 года, а в нем все звучит глагольная форма настоящего этого бальмонтовского письма: «И всегда бывает так, что я во сне впадаю в кажущиеся мне безысходными затруднения, – неотмыкающиеся двери, крутые лестницы, путаные переходы, – и в эти минуты, когда гибель уже настала, ты, весело смеясь, протягиваешь свою милую красивую руку и спасаешь меня». В отношении таких писем не хочется упоминать о стихотворениях в прозе, не нужно все заворачивать в красивую обертку. Говоря о сокровенном, поэт подписывается, разумеется, очень личным, но забавным прозвищем: «Твой Рыжан».
Замечательный бальмонтовский неологизм. Тигр в своем воображении, в любви – «Твой Рыжан», он был альбатросом, из породы рукокрылых, и хотя охромел, но тем вольнее ему в воздухе. На земле пошлость, порою желая уничтожить его, глумилась над ним, оно и понятно, родная его стихия – воздух.
Есть такое странное существо, обитающее в эвкалиптовых лесах Австралии, но уже на грани исчезновения, и называется – крылан. Малоприглядное, вроде летучей мыши и тоже ночное, по повадкам же – пестрая бабочка: питается цветочным нектаром, чем способствует опылению растений. Оставим в стороне зоологию, но про Бальмонта лучше не скажешь – Крылан. А был он Константин Дмитриевич и жил большей частью в Москве, непременно, в дешевых номерах какого-нибудь «Мадрида», где-нибудь на Тверской. Рукокрылый человек, Крылан – явление по преимуществу воздушное. Вон он, взмахнул руками и многоцветным парусником горделиво красуется в дали своего Океана, на просторах русской литературы. Не случайно Бальмонт – рифмуется со словом горизонт.
Валерий Макаров
Книга I
Из записной книжки (1904)
Огонь, Вода, Земля и Воздух – четыре царственные Стихии, с которыми неизменно живет моя душа в радостном и тайном соприкосновении. Ни одного из ощущений я не могу отделить от них и помню о их Четверогласии всегда.
Огонь – всеобъемлющая тройственная стихия, пламя, свет и теплота, тройственная и седьмеричная стихия, самая красивая из всех. Вода – стихия ласки и влюбленности, глубина завлекающая, ее голос – влажный поцелуй. Воздух – всеокружная колыбель – могила, саркофаг – альков, легчайшее дуновение Вечности и незримая летопись, которая открыта для глаз души. Земля – черная оправа ослепительного бриллианта, и Земля – небесный Изумруд, драгоценный камень Жизни, весеннее Утро, нежный расцветный Сад.
Я люблю все Стихии равно, хоть по-разному. И знаю, что каждая стихия бывает ласкающей, как колыбельная песня, и страшной, как шум приближающихся вражеских дружин, как взрывы и раскаты дьявольского смеха.
Вода нежнее Огня, оттого что в ней женское начало, нежная влажная всевоспринимаемость. Огонь не так нежен порой, но он сильнее, сложней и страшнее, он сокровенней и проникновеннее. В Воздухе тонут взоры, и душа уносится к Вечному, в белое царство бестелесности. Земля родней нам всех других Стихий – высот и низин, – и к ней радостно прильнуть с дрожанием счастья в груди и с глухим сдавленным рыданием.
Все Стихии люблю я, и ими живет мое творчество.
Оно началось, это длящееся, только еще обозначившееся творчество – с печали, угнетенности и сумерек. Оно началось под северным небом, но, силою внутренней неизбежности, через жажду безгранного, безбрежного, через долгие скитания по пустынным равнинам и провалам Тишины, подошло к радостному Свету, к Огню, к победительному Солнцу.
От книги к книге, явственно для каждого внимательного глаза, у меня переброшено звено, и я знаю, что, пока я буду на Земле, я не устану ковать все новые и новые звенья и что мост, который создает моя мечта, уходит в вольные манящие дали.