Том 1. Уездное
Шрифт:
— Эх, непутевый ты, милый, пра, непутевешшай. А какой бы из тебя мужик хороший вышел, кабы только да секли тебя мальчонкой…
И верно — непутевый.
Думал Сеня — думал, как бы деньгу зашибить, — и вот наконец, удумал. Подкатился к Петру Петровичу:
— Дай пять рублей, голубчик.
— Пя-ать? Видишь у самого вот — пять да три — восемь. Да тебе столько зачем?
— Не скажу. Дай. Я скоро вернусь.
«Ну, черт с ним, должно быть и впрямь — дело не шутка, коли денег взаймы просит». Дал Петр Петрович синенькую.
Час-другой:
Глядит Петр Петрович — завернул обоз к их воротам. И Сеня впереди шествует. Что за черт?
Шум, грохот, полкомнаты рухлядью заставили. Распоряжается Сеня, веселый.
— Это, — говорит, — я выжигать буду. Видишь, вот: у девицы знакомой аппарат взял. Ты, брат, не думай, это очень выгодно — прикладные-то искусства. Продам я это — плохо-плохо за пятнадцать. А купил за пять.
«Ах, черт тебя возьми — выжигать», — вот как Петру Петровичу досадно. «А что мы есть-то будем, когда осталось на руках три рубля, и до первого неоткуда взять».
Так и перебивались до первого чаем да ситным. Петр Петрович дулся. А Сеня — выжигал, портил, пахло паленым деревом. Половину все-таки сделал — и, правду сказать, недурно. Доволен.
— Ну, иди теперь… Продавай за пятнадцать, — поглядел Петр Петрович язвительно этак… Сеня сконфузился:
— А ку-куда же продавать? Я не продавал никогда. Я не знаю…
Вот и делай с ним, что хочешь. Всерьез и сердиться на него нельзя. Посмеялся Петр Петрович, да и только.
И ничего ведь такого как будто в Сене и не было. Да что ж, пожалуй, некрасив даже: так, курносенький, бородка мягкая, золотая. А вот — мягкость эта самая в лице во всем и в глазах… Так вот — денек летний, нежаркий, в костромской, скажем, где-нибудь деревушке: выглянет солнце — и спрячется солнце, бубенчики на овцах, пыль на дороге от веселой телеги поднялась — и не падает, золотеет. Не иначе, как мягкость влекла эта самая — любили его, даром что непутевый был. Пол-Москвы у него друзей и приятелей было. А уж на особицу двое: игумен — это один, а хозяин пивнушки на Бронной — это другой.
Если в праздничный день Сеня спозарань поднялся, вопреки естеству своему — так это, значит, он идет в монастырь к обедне. И столь это бывало поучительное зрелище, что шли целой компанией глядеть. Станут себе в сторонке, чтобы своим нечестивым поведением Сеню не оконфузить. А Сеня стоит — воды не замутит, отбивает поклоны, где надо — главу преклоняет.
И вот, наконец, торжественный момент: выходит монашек из алтаря и на тарелке Сене просвирку подает с поклоном. Сеня благочестиво целует просвирку и прячет в карман… А монашек ему почтительно:
— Отец игумен вас к трапезе просили пожаловать.
Ну, тут уж удержу нет: бегут всей компанией наружу, на паперть, высмеиваются тут досыта.
Придворная Сенина пивнушка была на Малой Бронной. Уже все это знали и, коли кому занадобится, — первым долгом туда. И ошибались редко.
Пивнушка — так себе, захудалая, третьеразрядная. Но битком набита всегда — на таком уж бойком месте поставлена. И что за народ: извозчики, странники, девицы гулящие, господа в опорках с Хитровки. Галдеж, дымок серый от курева и от сапог, в тепле сохнущих. Граммофон визжит.
Любят здесь Сеню. Со всеми он разговор знает: с извозчиком о самоновейшей мази от подседа из травы горечавки; со странником — о том, как в келье живет-спасается медведь Серафима Саровского; с босяком — просто сотку не побрезгует — разопьет.
А пуще всех любит Сеню — хозяин сам. Не то из раскольников, не то из сектантов старик. Сядут где-нибудь за столиком в дальнем углу, головы руками подопрут, лица у обоих строгие станут — и о божественном сомневаются:
— Как же, мол, брак-то? Таинство, а беги от него, как от скверны — церковники-то учат? От других небось таинств не бегают…
А то развернут календарь Гатцука, пальцем начнут водить: христиан православных на всем белом свете — столько-то миллионов, неправославных — столько-то, язычников — столько-то.
Старик хозяин берет счеты, щелкает костяшками:
— Ну, пущай из православных — пятьдесят на сто в рай идет. Ну, а на всех разложить — выходит один на четыреста в рай, так ай нет? Один в рай — четыреста в ад… Как же это он, Бог-то? Как, правда, а?
И ведь вот, не верит Сеня, конечно: какой там, к черту, ад у него. А сидит со стариком вот так и головою качает печально — не притворяется. Какие-то будто две половинки в нем: одной половинкой, которая четырех факультетов вкусила, не верит, а другой, которая к стенам кремлевским да к церквам старым привержена — верит.
И со стариком, в пивнушке — один Сеня разговаривает, а с Петром Петровичем — другой совсем. Тут он — с этакой усмешкой, кто его знает над чем, с вывертами всякими.
Петр Петрович — человек положительный, ему, глядишь, завтра надо на урок идти, а то в университет. А Сеня по обычаю всех таких разговорщиков русских — обязательно по ночам разговоры заводит. Днем ничего, все как следует. А только добрые люди спать полегли — Сеня папиросу закурит, подсядет к Петру Петровичу на кровать, рукой за талию обнимет — и пошел, и пошел. И чаще всего о любви разговор заводил — специальные у него на этот счет теории были.